— Мисс Ливингстон? Вы в порядке?
Моя рука слегка дрожит, поэтому я ставлю жестяную коробочку на стопку дневников.
— Да, все хорошо. — Я выдавливаю улыбку. — Спасибо.
Ох, Чарли, какие тайны ты хранил от меня так много лет? Секреты, запечатленные в словах нашего отца, Эндрю Ливингстона, смотрителя маяка на острове Порфири, секреты столь могущественные, что смогли поглотить твою любовь к Эмили?
8
Уже за полночь. Я вытаскиваю скрипичный футляр из-под кровати. Он выглядит так, будто побывал в аду, ручка прикручена черной липкой лентой. Я не открывала его несколько месяцев, но все равно знаю каждую деталь, каждый изгиб скрипки, расположение каждого колышка, количество волосинок в смычке.
Я кладу инструмент перед собой и достаю бумаги, которые нашла много лет назад под обшивкой футляра. Это наброски птиц и насекомых, сделанные цветными карандашами, и они выглядят настолько реальными, словно могут улететь с листа. И в то же время они не похожи ни на что из того, что я когда-либо видела. Я изучала их, рисовала, мечтала о них и снова рисовала, но никогда никому не показывала. Они мои. Мне нравится смотреть на них в одиночестве.
Я раскладываю их вокруг себя на кровати, и один из воронов бросается мне в глаза. Он взгромоздился на останки какого-то животного, возможно, оленя, убитого стаей волков, пойманного между жизнью и смертью.
Я дергаю за струны скрипки и натираю канифолью сухие, забытые волоски смычка. Сегодняшняя ночь особенная. Сейчас инструмент взывает ко мне. Я со вздохом отвечаю и, зажав скрипку подбородком, держу ее так, пока настраиваю. Поднимаю смычок и провожу им по струнам. Он начинает танцевать.
Сначала, пока я вспоминаю, звуки появляются медленно, но музыка, идущая из меня, а не от движения пальцев и смычка по струнам, постепенно нарастает. Для этой мелодии мне не нужны ноты. Эту я выучила наизусть, и мы часто играли ее вместе; я со своей маленькой скрипкой стояла за его креслом в гостиной, с удивлением наблюдая, как он держит смычок, как покачивается в такт музыке. Он играл на этом прекрасном инструменте, на котором сейчас я играю мою мелодию.
— У тебя дар, Морган, — улыбался он мне, явно довольный. — Музыка тебя выбрала.
Господи, как мне его не хватает! Прошло уже шесть лет, хотя кажется, что больше.
Я начинаю покачиваться. Это мой любимый фрагмент. Он заставлял меня учить Баха и Моцарта, но больше всего ему нравились народные мелодии, как и мне. После того как я заканчивала все гаммы, практиковала аппликатуру и динамику, мы играли. Он притопывал ногой, и темп нарастал до тех пор, пока я уже не могла продолжать, и все, что мне оставалось, — смотреть, как он играет. Я видела, как у него в уголках глаз появлялись морщинки от смеха, когда я пыталась его копировать.
Его было достаточно. Нам двоим больше никто не был нужен. Мы ели картошку, суп из консервов и рыбу, которую он сам ловил в реке Нипигон. В холодные зимние вечера мы сидели у огня, он рассказывал мне истории о кораблекрушениях на озере Верхнее и о годах, проведенных им у залива Блэк со своим приятелем Джимом. А иногда, когда ветер пробирался сквозь трещины в стенах и заносил снегом окна, он выпивал виски из старой сколотой кружки и рассказывал о моей матери.
— Она любила тебя, Морган, — говорил он, его акцент становился тем сильнее, чем больше он пил. — В некотором смысле она напоминала мне твою бабушку. Она была как ветер. Непредсказуемая. Свободная. Никогда не знал, чего от нее ожидать. Ты не можешь привязать ветер, Морган. Он танцует там, где ему нравится.
А потом он сделал большой глоток и сказал мне, что моя мама боролась. Она боролась что было мочи, но была недостаточно сильной, и ветер унес ее. Я была еще младенцем, когда она умерла.
Я ее не помнила и не скучала по ней. Не тогда. Его было достаточно.
До того дня, когда я пришла из школы и увидела его сидящим в своем кресле. Он просто сидел с открытыми глазами, устремив взгляд в телевизор, где шла «Своя игра»; чайник на плите полностью выкипел, и дом пропитался запахом горячего металла, а в воздухе висела удушливая дымка.
Сначала я только играла на скрипке. Не говорила. Не ела. Дети из первого дома, где я жила, насмехались надо мной, вырывали из моей руки смычок, приплясывали вокруг меня, распевая: «Морган не может говорить! Морган не может говорить!» — пока моя приемная мать не останавливала их. «Пусть говорят, что им хочется», — думала я. Я слышала, как он разговаривает со мной сквозь музыку. Это было единственное, что меня волновало.
Я пробыла там три года. Закрепленный за мной социальный работник смог устроить меня на уроки музыки, и я каждую неделю ходила в музыкальную школу заниматься с толстой монахиней, которая всегда носила одно и то же черное платье и от которой пахло лакрицей. Она заставляла меня играть Моцарта, в то время как мне хотелось играть только его песни.