— Па-атрик! Пронесете ложку мимо рта… — остерегла его, впавшего в задумчивость, Настя.
Володя улыбнулся, посмотрел на них обеих, сидевших против него в одинаковых ситцевых сарафанах, — мать и дочь.
— Не пронесу, — сказал он.
Это было все, чем он смог поддержать застольную беседу. Сегодня он был до крайности неразговорчив, может быть, невежлив — на сторонний взгляд. Но он не заслуживал такого упрека. Мысли его не отвлекались от людей, что были с ним рядом. А просто память его приводила сюда — именно сюда, к ним — другие запечатленные дни, места и лица…
3
Прошлой осенью он был в Ленинграде, уж в который счастливый раз. Пошел в Русский музей, но там все кончалось на Васнецове: дальше анфилада зал была перекрыта фанерным щитом — ему сказали, что ремонт. А он хотел к Малявину, к Сомову. Обозленный и расстроенный, выглянул в окно: во дворе музея, будто в конюшне, будто на привязи, стояла конная статуя Александра Третьего работы Паоло Трубецкого. Модерная, все же, штуковина…
Патрикеев отправился в Эрмитаж. Шныряя в плотном людском потоке, он взбегал по дворцовым лестницам, отыскивая ту, другую — не мраморную, а деревянную лестницу, что вела, как он помнил, в залы, где висели холсты новейших времен и где был обожаемый им Марке.
Но, как обычно, он не мог найти сразу эту деревянную лестницу, и потому кружил по залам, спускался вниз и поднимался снова, а мимо него летели века, неслись вереницей полотна: необъятные, как базар, натюрморты Снайдерса, заваленные омарами, камбалами и прочими морскими страшилами; дотошно выписанные улицы и площади Каналетто, по которым, говорят, восстанавливали после войны европейские города; бело-розовые поросячьи прелести героинь Буше…
Вдруг он замер на полушаге.
Прямо над лестничными перилами — еще тут, среди мрамора — обосновался двойной портрет, при виде которого у него перехватило дыхание.
Володя подошел ближе, склонился, прочел: «Жан-Батист Сантерр. Две актрисы». Колорит вещи был изыскан, письмо изумительно. Но это ли заставило его остановиться? Что ж, старики умели, кто спорит… Почему он не обращал внимания на эту картину прежде? Должно быть, ее недавно перевесили, меняя экспозицию, и она попала сюда, на хороший свет. Две актрисы. Ну, актрисы — так актрисы. Ах, нет-нет, вовсе не в том дело! Дело в том, что это — мать и дочь. Как поразительно схожи они друг с дружкой. Лишь одно — возраст да еще, пожалуй, неодинаковая степень житейской умудренности, что читается в глазах — лишь это различает их. Ей-богу, можно бы предположить, что автор запечатлел на холсте одну и ту же особу в ее разные дни: ждал, ждал — и запечатлел… Почему он раньше не видел этого Сантерра?
Зато, как бывает при таких внезапностях, картина врезалась в память. И он не мог сейчас о ней не вспомнить.
Мать и дочь. В одинаковых голубых сарафанах они сидели против него и пили кофе. И, кажется, еле сдерживали улыбки, наблюдая его сегодняшнюю растерянность, смятенность.
Обе были темноволосы, темноглазы, смуглы от природы, с мягким и добрым очертанием подбородков. Такого облика люди сошли с Карпат в долины Днепра, когда измаянная Русь отодвинулась на север, а татары заперлись в Крыму.
Как они схожи — Любовь Петровна и Настя.
И даже казалось неправдоподобным, что между ними есть еще одна промежуточная ипостась: старшая дочь, Татьяна — впрочем, ее и не было здесь, за столом. И дело вовсе не в том, что опа еще спит. Нет, только вот так — молодая, совсем молодая мать, и юная, совсем юная дочь. Похожие друг на дружку, как две капли воды (ведь именно так и говорят: «как две капли», а «как три капли» никто никогда не говорит).
«Не может быть, — решил Патрикеев, впервые увидев Татьяну рядом с матерью. — Дочь? Нет, сестра…»
И все Тишунино долго оставалось в уверенности, что «не может быть», покуда не удостоверились, что может, что так оно и есть, что дочь, и на том успокоились, свыклись.
Лишь он, Патрикеев, не свыкся. Даже в эти недели, которые они провели вместе под одной, беспрестанно грохочущей крышей.
Он поставил пустую чашку. Ее тотчас убрала маленькая рука с тонкими пальцами, с тонким кольцом на безымянном пальце, чашка окунулась в полоскательницу, канули пальцы, кануло в воду кольцо…
— Грибы будут к ужину, — прервала молчание Любовь Петровна. — Их долго чистить. И не думайте, что так уж много собрали — ведь останется чуть…
Речь ее отличалась той деловитостью, с которой обычно говорят о стряпне хозяйки, дипломированные в других областях: Любовь Петровна окончила институт востоковедения, владела персидским, работала заграницей, но — замужество, дети, на том и кончается для женщин пора их дальних странствий.
— Шампиньоны сильно ужариваются.
Да, вспомнил Володя, вот именно с такой серьезностью говорили обычно о стряпне девочки, которых он знал и которые повыходили замуж за его товарищей, и у которых он потом бывал в гостях: очень серьезно, очень деловито — наверное, они повторяли при этом интонации, слышанные от своих матерей. Эти девочки-хозяйки.
Настя оглянулась на синее небо и повторила торжествующе:
— А ониеще спят…
4
Солнце повисло в самом зените.
Володя, не отрываясь, смотрел на поплавки, хотя и понимал, что теперь часов до пяти не будет ни одной поклевки. Но он и так сидел не пуст: на кукан были нанизаны подлещик, плотица и два окуня. А к вечеру он наверняка возьмет еще: если рыба брала в ненастье, то уж в погоду…
Не слух, а чутье подсказало ему обернуться.
По травяному косогору опускалась Татьяна Романова. В купальнике «бикини», с волосами еще, должно быть, не расчесанными, а просто собранными на макушке неряшливой темной копной. Шаги ее медлительны, ленивы, но — потому что вниз, и потому что спортсменка — ноги были все-таки привычно напряжены, отчетливо мускулисты.
Она шла как Артемида. И за нею, покорно свесив рога, плелась хозяйская коза Дуня.
Сойдя на берег, Татьяна тронула ступней воду и зябко поджала ногу, хотя вода была теплой. Покосилась на кукан, на белые рыбьи животики.
— Бедняжки… — сказала она. И добавила: — Изверг.
Между прочим, в дожди, когда Любовь Петровна варила уху из Володиной добычи, Татьяна все требовала добавки.
— Как спалось? — спросил Патрикеев. — Что снилось?
Она, не терпевшая намеков на свою сонливость, как и на свой завидный аппетит, уже было гневно раздула ноздри — однако вдруг обмякла, села на траву рядом с Володей и произнесла задумчиво:
— Черт те что… Понимаете, мне снилось, будто я еще учусь в школе… наверное, в пятом классе, потому что сижу за одной партой с Настей. И вот меня вызывают по арифметике, а я ничего не знаю — совсем ничего. Будто бы задача на проценты, а я не умею… Представляете?
Володя кивнул. Ему тоже порой снились эти жуткие школьные сны.
— Ма-ама!.. — продолжала Татьяна. — Я хотела проснуться, я понимала, что это во сне — но не смогла… Господи, до чего глупо: я и Настёха — в одном классе…
Она откинулась навзничь, заслонила ладонью глаза от солнца. Полная грудь ее, лишь слегка прикрытая тканью, задышала ровно. Неужели решила досмотреть, как они там — с Настёхой?..
Помнится, в июне, когда они только съехались на дачу и встречались тут же, на берегу, Татьяна в несколько дней успела загореть до такой черноты, какая легко достается лишь смуглым от природы, темноволосым людям. Например, Володе Патрикееву при его русой масти это никогда не удавалось — он просто сгорал и ходил облезлый.
Но в пору дождей Татьянин густой загар поблек, и сейчас кожа на ее тесно сомкнутых коленях имела цвет речного песка, и это было красивей, чем тот прежний — непроницаемый, дымящийся загар.
Патрикеев вздохнул и, на всякий случай, перебросил удочки. Все цело и даже не нюхано — на одном крючке тесто, на другом червяк.
Он, пожалуй, предпочел бы, чтобы она и впрямь заснула. Пусть бы лежала да похрапывала. Тогда он легче переносил ее присутствие и чувствовал себя в большей безопасности. Потому что им владел языческий смутный страх, когда она была рядом живая. Не то, чтобы он боялся самой красоты и юности этой выхоленной, избалованной, могучей девятнадцатилетней девы. Ерунда: он и сам был еще молод, он и сам был недурен собой. И его нисколько не пугала перспектива быть отвергнутым, осмеянным при возможном ухаживании либо даже, предположим, жениховстве — нет, тут он был стена, гордыня… То есть, это совершенно исключалось.