До сих пор не решаюсь заговорить про нее с теми, кто когда-то ответил мне "да".
Потому что боюсь, что скажут "нет" и значит, чудес не бывает.
Кафельный ад
В семнадцать лет, вся в прыщах и тройках, как-как окончив школу и до икоты боясь возвращения в Краснодорожный в пятиэтажную тишину, по доброй воле, под увещевательным давлением родителей и отчасти благодаря сплетению обстоятельств я узнала, что такое ад. Он оказался черно-синим, кафельным, довольно прохладным и скользким. Огня, кипящей смолы и серы в нем не было, сковородок тоже.
Моим персональным адом, куда я прилежно являлась трижды в неделю, чтобы добровольно провести там целую ночь, стала залитая кварцевым светом операционная экстренной хирургии, в которую больных привозят по скорой.
Подсиненная тьма пугала больше, чем простое отсутствие света, которое разбавляют огоньки фар, фонари и зажженные окна, так что получается вовсе уже и не тьма, а какой-то тепловатый столовский чай. В городской прозрачной тьме уютно смотреть телевизор, обниматься, засыпать. При необходимости от нее можно отгородиться - шторами или одеялом.
В кварцевой тьме только что кто-то умер - или, как говорят в больницах, "ушел", и чьи-то души томятся в кафельных застенках. В коридоре каталка с телом, укрытым простыней. Ночная бригада, хирурги и анестезиологи, размылась. Это больничный сленг. Конечно, размылись - это не означает, что они испарились, растаяли или растворились. Они всего лишь сняли перчатки, халаты, бахилы, все эти стерильные предметы, символизирующие условное почтение к святости человечьего тела, и ушли в безопасную городскую тьму.
Не спим мы двое. Мы остаемся. Он - остывать, я - собирать с пола кусочки мозга, обрывки внутренностей, ошметки кожи. Мыть под мощной струей воды инструменты, выковыривая из зазубрин специальной щеткой бледные волокна истерзанной человечьей плоти. Надраивать пол в одной, двух, а то и трех операционных, предварительно облив его перекисью водорода, которая, соприкасаясь с кровью, шипит и пузырится, издавая приторный сладковатый запах.
Но самое страшное - впереди. Самое страшное - это, закончив уборку, включить в кафельном лабиринте кварцевые лампы. По очереди в трех операционных, предоперационной, стерилизационной, санитарной комнате. Захожу сначала в одну - самую дальнюю. Белый кафель, хирургические лампы, операционный стол и разные шкафчики - все становится одинаково мертвенно синим. Потом в две другие, ближе к выходу. Потом мои шаги убыстряются, я почти бегу, щелкая выключателями справа и слева и стараясь не поворачивать голову туда, где тихо, где черно-синие тени неслышно выступают из кафельных углов и крадутся по следу.
Выбегаю в коридор. Там прохладно и пусто. Однажды после одной особенно зловонной операции - кажется, оперировали перитонит - я выскочила из оперблока, и этот коридор, в обычное время запахом раздевалки и человечьего тела напоминавший школу, пах розами. Никаких роз в нем не было, разумеется, зато днем где-то на лестнице шел ремонт, и оттуда доносился запах краски и сырой извести. Но после перитонитного смрада - так, должно быть, смердит лежалый труп, если вскрыть ему брюшную полость - известь и свежевымытый пол пахли розами. А может, я сделала величайшее открытие: благоухание роз там, где их нет и быть не может - это метафизический аромат жизни, которая есть отсутствие разложения.
Среди прочих моих обязанностей - вызов санитаров из морга, небритых и нетрезвых дядек, которые заберут молчаливого, холодного, с торопливым грубым швом на животе (груди, голове, спине).
И вот я свободна. Ложусь на кушетку, заворачиваюсь в пахнущий формалином плед, зажмуриваюсь и стараюсь думать о чем-нибудь уютном. О какой-нибудь заколке или бисерном браслете. Потому что вокруг все очень серьезно, все слишком серьезно и жестко. Я согреваюсь, задремываю и, еще не заснув окончательно, вижу узкую тропинку, которая сбегает к морю. По этой тропинке спускаюсь и я - осторожно, стараясь не потерять равновесие и не споткнуться, потому что в руке у меня плетеная корзинка с полотенцами, хирургическими инструментами и стерильными марлевыми салфетками. Во сне я понимаю, что это всего лишь сон, и мне становится грустно. Море вот-вот блеснет среди сосен - их стволы покрыты янтарными брызгами солнца, а сквозь пушистые ветки я вижу желтую полоску пляжа. Я жажду моря с таким нетерпением, что не слышу, как грохочет лифт, раздается чье-то бормотание, чьи-то шаги. Как увозят кого-то почти уже плоского, твердого и безымянного.
Но проходит еще немного, и цикл возобновляется - плетеная корзинка неожиданно выпадает из моих рук, на лету превращаясь в хирургический бикс из нержавеющей стали, и катится под откос, подскакивая на камнях и оглушительно грохоча: раздается телефонный звонок, вспыхивает свет, тревожно ударяет дверца лифта. Топают ноги, слышатся ругань и стоны. Все наполняется тошнотворно-бодрыми казенными звуками. Скрипит дверями проснувшаяся хирургическая бригада - новая, отдохнувшая. И опять все временно превращаются в сестер и братьев. Снова намываются - действие, противоположное глаголу "размываться". Я тоже надеваю халат и маску и привязываю ремешками к столу еще одного страдающего, истекающего кровью, изуродованного, раздавленного, растерзанного. И через десять минут начинаю думать, что обычные люди, которые еще совсем недавно сладко свистели во сне ноздрями, а через некоторое время, когда подойдет к концу операция, снова отправятся отдыхать, чтобы наутро обсуждать марки автомобилей, строительство дачи, домашний ремонт, встречаться с любовницами из числа недавних сестер - тоже своего рода непозволительный инцест - не должны видеть хирургию вблизи и участвовать в ней, потому что это удел жрецов.