Мне редко бывает жалко. Невозможно жалеть все время - ведь это всего лишь работа. Боль притупляется, если длится слишком долго. Было жалко однажды - до слез, как побитую собаку, старую женщину - голая, растерянная, с растрепанными седыми волосами, она пыталась сесть, но ей не разрешали. У нее был с собой из дома серебряный крест на цепочке - прихватила в последний момент, и, лежа в предоперационной, где ее готовили к срочной операции, никак не могла его надеть. Я застегнула цепочку и пообещала, что все будет хорошо, что такие симптомы - ничего страшного. Но у нее оказался запущенный рак, она потеряла много крови и умерла в реанимации этажом ниже, двумя днями позже.
Происходили и другие ужасы - административно-бытовые, из тех, что встречаются не только в больницах. Так, мне было семнадцать, я работала официально, но ночных надбавок мне не платили, потому что по кзоту они предусматривались с восемнадцати. Получалось, отскребая от заката до рассвета гной и мозги от кафеля, официально я числилась дневной палатной нянечкой с минимальной зарплатой.
Обидно, что и говорить.
Но не смертельно.
Смертельным было другое. Сестры меня своей не считали. О, какие страшные, бьющие навылет слова! К счастью, это были не те сестры, которые отравили Белоснежку и истязали Золушку. Не родные, и даже не сводные, а обычные, медицинские. Лоно семьи, иначе говоря, не пострадало. Они не признавали за своего, то есть издевались и травили не только меня, но и других - как новеньких, так и стареньких. В компании веселее, но я, к сожалению, об этом узнала не сразу. Узнай раньше - жилось бы легче. Это была своего рода локальная дедовщина, которая буйным цветом процветает в здоровых трудовых коллективах. Но тем, другим было больше семнадцати, и они в перерывах между операциями не замазывали тональным кремом юношеские прыщи перед зеркалом в предоперационной.
Одна из сестер меня ненавидела. Однажды я глуповато поинтересовалась, глядя на ее выпирающий живот: "Оксан, тебя поздравить можно?" Это был урок на всю жизнь: никогда, даже если видишь наверняка, нельзя задавать женщине такие вопросы, только если она уже объявила сама. Поздравить Оксану можно было лишь со стремительным разрастанием жира.
Пустяк, разумеется, но в тот день я нажила себе настоящего врага. Как-то раз утром в раздевалке Оксана вытащила из моей сумки тертые джинсы с бахромой и любимый вязаный свитер. Брезгливо взяв джинсы за край штанины, она с деревянным лицом торжественно встала в центре раздевалки, демонстрируя публике добычу: мол, выбросить или оставить? Я вошла как раз вовремя - успела застать конец действа и фрагмент Оксаниной рожи с остаточными следами площадного ликования, как у деревенского плясуна на картинах Брейгеля.
Сестрам во мне не давало покоя буквально все. Оно и понятно: молчаливая, замкнутая и выглядит не как все. Что в голове - неизвестно. Про остальных-то все ясно. Например, та Оксана, которая предъявила трудящимся оперблока мои джинсы, коллекционировала фирменную косметику. Тогда продавалось мало заграничного. Свою косметику Оксана доставала у фарцовщиков, перекупала, выменивала. Иногда притаскивала на работу и хвасталась. Когда после дежурства красилась, то выкладывала зараз на физиономию чуть ли не треть своей коллекции.
Другая никак не могла забеременеть - это тоже всем было понятно. Ее жалели. Так у нас принято: жалеть всем миром, как и травить. Зато уж если кого пожалеют - больше не тронут. Дай я им хотя бы малый шанс - мигом бы признали, обогрели и жалели бы наперебой.