— Ничего особенного, — сказал Ронинсон. — Я не хочу, чтобы вы знали это до окончания сеанса. Опыт должен быть чистым, верно? В моем кармане запечатанный конверт, где я описал все, что намеревался сделать. Мы вскроем конверт после того, как я побываю в том мире, который, по вашему мнению, возник в тот момент, когда я решил…
— Послушайте, — не выдержал Донат, — что вы все время повторяете «по вашему мнению»? Давайте приступим. В конце концов, вы отправитесь в мир вашего решения, а не моего, я там не могу побывать никак, поскольку даже не знаю о содержании…
— Именно потому я и не говорю вам о нем — чтобы вы не помешали мне там выполнить задуманное.
В логике Ронинсону отказать было трудно. Снять кипу он отказался наотрез, и Донату пришлось использовать метод косвенного воздействия, который обычно не давал гарантии. Альфа-ритм Ронинсона прекрасно подходил для восприятия излучения Штейнберга, но надежней было бы, конечно, наклеить электроды на макушку.
Все дальнейшее представилось Донату сюрреалистическим кошмаром, фильмом ужасов.
Ронинсон с видимым удовольствием сел в невидимое перекрестье лучей Штейнберга и отбыл в свой альтернативный мир с загадочной улыбкой на губах. Сеанс был рассчитан на десять минут реального времени — сколько субъективного времени пройдет для Ронинсона в том мире, где он окажется, зависело исключительно от его воли, желания и психофизической подготовки. Обычно никто не задерживался «там» более чем на сутки — даже если альтернативный мир оказывался как две капли воды подобен этому.
Через две минуты — Бродецки следил по лабораторным часам — черты лица Ронинсона начали неуловимо меняться. Исчезла улыбка, меж бровей легла морщина, придавшая лицу выражение мрачной уверенности. Губы крепко сжались. Телеметрия показала, что сердце Ронинсона бьется все чаще, это случалось со многими и обычно проходило бесследно. Донат продолжал следить, готовый в любое мгновение прервать сеанс.
И не успел.
Тело Ронинсона вдруг подпрыгнуло, будто его ударили снизу, и на пол потекла красная струйка. Глаза широко раскрылись, но взгляд был пуст. Из горла вырвался хрип, после чего на краях губ появилась кровь. Ронинсон наклонился вперед и упал с кресла на пол, лицом вниз, и на спине у него, под левой лопаткой, растекалось пятно, более черное, чем чернота костюма, и Донат, потерявший всякую способность соображать, точно знал, тем не менее, что это — кровь.
Наверно, он закричал. Сам он потом не мог дать вразумительного описания ни своего поведения, ни своих мыслей. Скорее всего, издав вопль, поднявший на ноги половину Института, Бродецки стоял над телом Ронинсона до того момента, когда в комнату ворвались сотрудники. Кто именно вызвал полицию, тоже осталось неизвестным.
«Земля Израиля одна. Ее дал нам Творец, и решение это не имеет альтернативы. Мы можем убить себя, это мы и делаем сейчас. А Земля обетованная? Что станет с ней?
Я решил — дойду до Шхема…»
Нижняя часть листа отсутствовала, оторванная грубой рукой.
Допрос в полиции продолжался до вечера. Донат вышел на улицу, совершенно опустошенный. Ему никогда прежде не приходилось видеть крови, фильмы и телевизионная хроника не в счет. Кровь на экране была ненастоящей, даже если показывали репортаж с места катастрофы или убийства. От вида окровавленного тела в программе «Мабат» не подступала к горлу тошнота — да, была печаль, гнев, желание отомстить, если речь шла о жертвах арабского террора, нисколько не уменьшившегося после образования государства Палестина, но не было физиологического ужаса и желания спрятаться.
Он столько раз повторил свои показания, что в конце концов сам стал воспринимать их почти как литературное творчество. Наверно, это помогло — иначе, оставшись наедине с собой, он сошел бы с ума. Так думал Бродецки, вернувшись в свою квартиру. На вопрос о том, как это могло произойти, он честно отвечал «не знаю», полиции это не нравилось, да он и сам полагал свой ответ нелепым. Потому что на самом деле существовало единственно возможное решение.
Михаэль Ронинсон, будучи в альтернативном мире, получил удар ножом. Теория, вообще говоря, не допускала материального переноса из мира в мир, но любая теория верна лишь до тех пор, пока ее не опровергает один-единственный факт.
К двум часам ночи картина трагедии выстроилась в мозгу Доната достаточно логично — за исключением единственного звена: он пока так и не знал, что именно решил сотворить (и сотворил-таки — пусть и в ином мире) Ронинсон.
В семь утра Бродецки сел в иерусалимский автобус, а в девять входил в ешиву «Шалом». Рави Бен Лулу был сморщенным старичком с белой бородой, но голос его оказался неожиданно звучным — голос человека, привыкшего читать Тору перед большой аудиторией.
— Я ждал тебя, — сказал рави, предложив Донату сесть. — Михаэль мне все рассказывал, и когда это случилось…
Бродецки молча протянул старику переписанный им текст записки Ронинсона.
— Оригинал в полиции, — сказал он, когда рави закончил читать. — Листок был порван.
— И ты хочешь знать, не говорил ли Михаэль…
— Да, это важно, чтобы узнать правду.
— Я скажу тебе правду. Не твою правду — это правда ученого. И не полицейскую правду — это правда криминалиста.
— Правда одна…
— Истина одна, а правда лишь часть ее и потому может быть разной. Я скажу свою правду, ибо истину знает лишь Творец.