– Ты пойми, – увещевал Варанова арбатский старожил Пепин по прозвищу Репин, – мало написать, нужно душу вложить.
Как вкладывать в кубы душу, Варанов не знал, поэтому стал робким маринистом. Его «Парус надежды» качался в потоке туристов около трех недель, пока к нему не подошел известный мастер морских батальных сцен Вайс. Варанова жалели все: что он тут, на Арбате, делает, тоже все знали – они все тут делали это, а потому доброхотов не убавлялось.
– Что это? – спросил Вайс, ткнув пальцем в центр холста.
– Это, – сгорая от стыда за неумело выписанные барашки волн, пролепетал Варанов, – матрос плывет на яхте.
Сказал и на всякий случай добавил:
– По морю.
– Плавает говно, – резюмировал бывший моряк Вайс. – По морю ходют. А у тебя этот матрос... Кстати, где он? А? Это матрос? Ну, так вот, он действительно плывет.
И тоже добавил:
– На яхте... Бросай ты это дело.
«Несовместимость» общими усилиями втюхали туристу-докеру из Глазго за сотню, «Парус» поменяли на купюру с изображением президента Гранта какому-то негру из Чада. Знающий английский язык портретист Смелко выступил в качестве переводчика и впоследствии, когда восхищенный негр ушел, унося холст, пояснил, что покупатель живет в городишке Умм-Шалуба, что на западе Сахары, паруса не видел ни разу, а потому сделку можно считать удачно завершившейся.
Большая часть кубистов-пейзажистов была, как и Варанов, бездомной, но считала это не пороком, а совершенством души. Истый художник должен быть свободен от всего, в том числе и от квартплаты, которую так нагло и беззастенчиво навязывают московские власти. Жила эта когорта свободных художников в обветшалом доме, готовящемся к сносу, на Сахарной; на свою нужду откладывала, но малую толику в общак вносила. Тем и существовала на общежитских началах. Варанов же, прибившийся к компании работников кисти и цвета, пришелся им по нраву, так как знал годы жизни Джузеппе Бальзамо (Калиостро) и что «прозопопея» – это не мат, а стилистический троп.
В минуты отдохновения Варанов, выпивая портвейн мастеров и закусывая их же колбасой, рассказывал художникам о судьбе Шатобриана, а на Арбате, проявив недюжинный талант словохота, убеждал туристов купить выставленные полотна на языке Стендаля в первоисточнике.
– Просила Третьяковка, – говорил он приезжим из Испании, кивая на геометрию Пепина, – но за́ла импрессионизма там еще не готова. Быть может, эта картина найдет свое место в Прадо...
– Tretyakov Gallery? – удивлялись не понимающие по-русски и еще меньше по-старофранцузски испанцы.
– Си, – скромно тупил взор Варанов.
Доходы художников, благодаря так и не уехавшему в Козиху филологу, понемногу росли, получал средства и Варанов. Вскоре он смог даже снять маленькую комнатку (сырой подъезд, третий этаж, окна во двор, пружина в диване) на Моховой. Одевался, конечно, не бог весть как, но комната! – он был уже москвич.
Однако радужным мечтам о безоблачном существовании сбыться было не дано. Портвейн медленно, но уверенно делал свое дело, и теперь по утрам Варанов уже не мог идти, не выпив некоторого его количества. Доходы день на день не приходились, а жажда мучила ежедневно, и по нескольку раз. Занял раз у Пепина, потом второй у Вайса. Когда понял, что отдать невозможно, решил на время выйти из спасшей его от голодной смерти компании художников, чтобы подзаработать да отдать долг.
Москва была покорена всего один раз, Наполеоном, и то ненадолго. Варанов это понял, когда разуверился в том, что он, особо не утруждаясь, сможет «подзаработать» и для отдачи долгов, и для собственного достатка.
В первый раз его, мастера слова и знатока биографии де Вильяка, взяли на лавке у Патриарших. Как он туда попал с Моховой, Варанов вспомнить не мог. Проснулся без почти новых ботинок, джинсов и куртки, в которой лежал паспорт и несколько жетонов на метро.
Пятнадцать суток он мел какие-то улицы, одним милиционерам известные, мыл «уазики» с мигалками на крыше и пол в дежурной части. Через две недели его, вышедшего из запоя окончательно, поставили на учет и выпихнули за ворота ОВД.
В комнату на Моховой лучше было вообще не возвращаться, потому как не плачено за нее уже больше двух месяцев, и хозяйка еще до его задержания на Патриарших предупреждала, что, если назавтра плата не поступит, то он может быть уверен в том, что она заявит кражу. Кражу старуха, конечно, не заявила, в противном случае его уже давно бы из ИВС перенаправили в СИЗО (говорят, страшное место), но, оказавшись за воротами отдела милиции, он одновременно оказался и без крыши над головой.
Пять лет.
Ровно столько Москва и арбатская пишущая братия не видела Иннокентия Варанова, опустившегося художника слова, вернувшегося в нее с покаянием.
– Кажется, я видел Варана, – шепнет, получая от американской туристки доллары, Пепин Вайсу. Вообще-то, картина называлась «Сражение под Нарвой», но, увидав на груди очкастой и прыщавой мисс пацифистский медальон, похожий на поломанный знак от «Мерседеса», Пепин представил ее как «Мир над Манхэттеном».
– Ерунда, – решительно возразит маринист. – Он давно где-то загнулся, оставшись должен мне пятьсот рублей.
– Ей-ей, видел, – поклянется импрессионист. – На автобусе проезжал мимо Резниковской, он там на крыльце какого-то дома сидел и газету читал.
Вайс смолчит, но не поверит.
А вскоре окажется, что старого художника зрение не обмануло. Уже через три дня на Арбате покажется знакомая, но уже порядком подзабытая за пять лет, с неуверенной походкой фигура литератора из Саратова. Он подойдет, поклянется, что судьба била, но о друзьях помнил, раздаст долги и вынет из обветшалой сумки несколько бутылок портвейна.
Пять лет. Они прошлись по бывшему литератору, как литовкой, – это мог сказать каждый, кто знал Иннокентия. Взгляд Варанова опустел, зрачки шарили по тылам баров и кафе в поисках нужды в грузчиках, руки почернели, лицо осунулось. Жил он тем, как сам говорил, что мыл на светофорах стекла авто, выпрашивал в метро милостыню (за что был не раз бит работодателями профессиональных попрошаек), помогал разгружать фургоны с товаром у коммерческих киосков и... Вот, пожалуй, и все. Каждое утро нового дня он выходил на улицу Резниковскую и думал, где добыть так необходимые его организму деньги. Однако долги кредиторам он вернул, а как средства ему достались, особенно никто не интересовался.
Они пили, он все больше подливал, видимо, старался загладить вину. Этому тоже никто не противился, потому что так, как правило, достается больше. Разошлись художники уже под вечер, а Иннокентий, попрощавшись с Пепиным и Вайсом, ушел к себе на Резниковскую, чтобы собрать вещи и, как пообещал, вечером следующего дня снова влиться в старый коллектив. Этому тоже никто не противился. Разрушенных домов в Москве хватает, а что касается малой толики в общак, то по последним данным видно, что судьба Иннокентия била, но разума не отняла. Напротив, он стал еще более словоохотлив, и это гарантировало неплохие распродажи.
Вот и сегодня, в восемь часов (около этого часа похмелье начинает давать о себе знать особенно сильно – это знает каждый алкоголик), он вышел из комнаты очередного, подготовленного к сносу дома и сел на крыльцо под непонятной вывеской – «Статстройуправление», дверь под которой не открывалась уже несколько лет. «Вход со двора» – вещал указатель, и только по этой причине Варанова никто с крыльца не гнал.
Дома в Москве сносят не так, как, к примеру, в Саратове. Если утром к стене подошел мужик с портфелем и написал на стене: «СНОС», то это информация не для тех, кто приедет дом ломать, а для тех, кто в нем живет. А потому утром, выходя из дома и заметив такую надпись, жильцам лучше всего прихватывать все нажитое с собой, потому что уже вечером, возвратившись, вместо пятиэтажного дома можно обнаружить лишь груду кирпичей, два экскаватора и бригаду спасателей с собаками, ищущих под завалом живых.
Тонкости эти Иннокентий знал, как-никак почти коренной москвич, а потому, спускаясь полчаса назад по скрипящим лестницам брошенного образчика сталинской архитектуры, держал в руке пакет с вещами, а на голову нахлобучил кепку. Дел сегодня было задумано много, и вещи обязательно должны будут пригодиться.