Выбрать главу

Я заставил пациента раздеться еще больше и нашел заживающую уже первичную язву. Последние сомнения оставили меня, и чувство гордости, неизменно являющегося каждый раз, когда я верно ставил диагноз, пришло ко мне» {72}.

В этом отрывке, как, впрочем, и в других рассказах земского периода, немало специальной терминологии. Булгаков смело и органично вводит ее в ткань произведений. Но профессиональные описания предстают как художественно совершенные фрагменты. Они как бы высвечиваются истинными подробностями, неприкрашенной правдой профессии, а размышления и действия врача, диагностическая и лечебная сфера становятся почти осязаемыми. Естествен, например, эпизод, когда врач боится заразиться ужасной болезнью, он обследует пациента с брезгливостью и опаской. Быть может, чье-то перо обошло бы эти детали, но не булгаковское — его талант был несовместим с дозированием истины. К слову, по воспоминаниям Т. Н. Лаппа, Михаил Афанасьевич и в жизни тщательно, однако с большой осторожностью обследовал таких больных, долго мыл руки после осмотра. Это вполне понятные меры предосторожности. Но двинемся дальше. Герой рассказа (не забудем, что и в жизни земский врач М. А. Булгаков хлопотал об открытии в уезде венерологических пунктов, о принятии эффективных профилактических мер) начинает настойчиво искать скрытые случаи заболевания… И принимает он на себя эту новую круговерть дел просто и естественно, действуя и мысля и как искушенный эпидемиолог, и как знающий клиницист. За дверью его кабинета постоянно шумит очередь, каждый день — работа, работа, работа. Казалось бы, ему ничего не стоит отступиться от невежественного, скептически настроенного, да к тому же и опасного, в силу особенностей инфекции, пациента. И все же, оказывается, этот мягкий смущающийся доктор — человек, ведомый прежде всего твердой волей и профессиональной скрупулезностью, уже не может не думать о посетителе с мраморной сыпью, ужасная проблема равнодушия целых сел к сифилису уже не оставит его.

Более того, в рассказе отражены далеко не все реальные действия Михаила Афанасьевича, хотя «Звездная сыпь» явно биографична. Булгаков боролся с сифилисом так страстно и настойчиво, как, пожалуй, мало кто другой. «Занесенные с фронтов венерические болезни быстро распространялись по селам, — вспоминала Т. Н. Лаппа. — Пораженные обращались к врачу. Михаил Афанасьевич назначал курс лечения, но его пациенты, не осознавая серьезности состояния и дальнейшей своей судьбы, самостоятельно прерывали его, ссылаясь на постоянную занятость в поле и дома. Это очень огорчало его как врача, он горячился, нервничал и сам ездил к этим больным, не дожидаясь повторного обращения.

Обстоятельства изменились после того, как он открыл при больнице небольшое венерологическое отделение».

Этот образ Михаила Булгакова как врача, наверное, не требует комментариев. Но, раздумывая об этих фактах, о чувстве долга, безраздельно владеющим доктором, по-новому понимаешь фразу Михаила Афанасьевича: «Вычеркнуть я согласен, но вписывать! — ни за что!»

Но вот прием больного в «Звездной сыпи», во время которого врач назначает лечение.

«— Слушайте, дядя, — продолжал я вслух, — глотка дело второстепенное. Глотке мы тоже поможем, но самое главное, нужно вашу общую болезнь лечить. И долго вам придется лечиться — два года.

… Неужто же все впустую?..

…Не может быть! И месяц я сыщически внимательно проглядывал на каждом приеме по утрам амбулаторную книгу, ожидая встретить фамилию жены внимательного слушателя моего монолога о сифилисе. Месяц я ждал его самого. И не дождался никого. И через месяц он угас в моей памяти, перестал тревожить, забылся…

Потому что шли новые и новые, и каждый день моей работы в забытой глуши нес для меня изумительные случаи, каверзные вещи, заставлявшие меня изнурять мой мозг, сотни раз теряться и вновь обретать присутствие духа и вновь окрыляться на борьбу.

«…А кроме того, дорогая супруга, съездите к нашему доктору, покажь ему себе, как я уже полгода больной дурной болью сифилем. А на побывке у Вас не открылся…» (С этим письмом в один из дней в больницу пришла молодая женщина. — Ю. В.).

… Затем настало самое трудное и мучительное. Нужно было успокоить ее. А как успокоить? Под гул голосов, нетерпеливо ждущих в приемной, мы долго шептались…

Где-то в глубине моей души, еще не притупившейся к человеческому страданию, я разыскал теплые слова. Прежде всего я постарался убить в ней страх. Говорил, что ничего еще ровно неизвестно и до исследования предаваться отчаянию нельзя…

— Что я буду делать? Ведь у меня двое детей, — говорила она сухим измученным голосом.

— Погодите, погодите, — бормотал я, — видно будет, что делать.

Я позвал акушерку Пелагею Ивановну, втроем мы уединились в отдельной палате, где было гинекологическое кресло…

Это был один из самых внимательных осмотров в моей жизни. Мы с Пелагеей Ивановной не оставили ни одной пяди тела. И нигде и ничего подозрительного я не нашел.

— Знаете что, — сказал я, и мне страстно захотелось, чтобы надежды меня не обманули и дальше не появилась бы нигде грозная твердая первичная язва, — знаете что?.. Перестаньте волноваться! Есть надежда. Надежда. Правда, все еще может случиться, но сейчас у вас ничего нет.

— Нет? — сипло спросила женщина. — Нет? — Искры появились у нее в глазах, и розовая краска тронула скулы…

Первые три субботы прошли, и опять ничего не нашли мы на ней… На четвертую субботу я говорил уже уверенно. За моими плечами было около девяноста процентов за благополучный исход. Прошел с лихвой первый двадцатиоднодневный знаменитый срок. Остались дальние случайные, когда язва развивается с громадным запозданием. Прошли, наконец, и эти сроки, и однажды, отбросив в таз сияющее зеркало, в последний раз ощупав железы, я сказал женщине:

— Вы вне всякой опасности. Больше не приезжайте. Это — счастливый случай.

— Ничего не будет? — спросила она незабываемым голосом.

— Ничего.

Не хватит у меня уменья описать ее лицо. Помню только, как она поклонилась низко в пояс и исчезла.

Впрочем, еще раз она появилась. В руках у нее был сверток — два фунта масла и два десятка яиц. И после страшного боя я ни масла, ни яиц не взял. И очень этим гордился, вследствие юности. Но впоследствии, когда мне приходилось голодать в революционные годы, не раз вспоминал лампу-молнию, черные глаза и золотой кусок масла с вдавлинами от пальцев, с проступившей на нем росой» {73}.

Эти строки буквально поражают духом деонтологии, и за ними вновь виден Булгаков как врач. Они напоминают о необходимости совершенно особого подхода при обследовании женщины. «Женщина не обращается к врачу по различным причинам: но стыдливости, по легкомысленному отношению к себе, но главное, из страха перед страшным диагнозом, который она вот-вот услышит, — писал П. А. Герцен (имеется в виду сфера онкологии, но ясно, что это относится и к венерическим болезням. — Ю. В.). Это странное поведение очень распространено. Факт обыденного наблюдения показывает…….насколько осторожно, я бы сказал — нежно, нужно подходить к уже глубоко встревоженной женщине!» Пред нами образец такого подхода!

Долгими вечерами врач вчитывается в амбулаторную книгу и находит все новые случаи сифилиса во всех стадиях, в том числе у детей и стариков, вследствие заражения бытовым путем. А когда к нему приходит женщина с двумя малышами, пораженными зловещей сыпью, доктор, движимый долгом и состраданием, открывает специальную палату во флигельке и, применяя новейшее средство того времени — сальварсан, добивается, что розеолы исчезают.

Мы знаем, что в основу «Звездной сыпи» положен личный врачебный опыт М. Булгакова. И в качестве научного комментария к этой правде жизни, поднятой в строках рассказа до высоты гуманистического обобщения, стоит привести слова выдающегося советского хирурга С. С. Юдина (ровесника М. Булгакова, окончившего медицинский факультет Московского университета в 1915 г.) о своем коллеге земском враче А. В. Иванове, работавшем в Никольской больнице под Москвой именно в тот период, когда в Никольской больнице на Смоленщине трудился Михаил Афанасьевич.