Выбрать главу

«… Дверь распахнулась, и ворвалась растрепанная женщина. Лицо ее было сухо и, как мне показалось, даже весело. Лишь после, много времени спустя, я сообразил, что крайнее исступление может выражаться в очень странных формах. Серая рука хотела поймать женщину за платок, по сорвалась…

Женщина остановила взор на… полковнике и сказала сухим бесслезным голосом:

— За что мужа расстреляли?

— За що треба, за то и расстреляли…

Она усмехнулась так, что я стал не отрываясь глядеть ей в глаза. Не видел таких глаз. И вот она повернулась ко мне и сказала:

— А вы доктор!..

Ткнула пальцем в рукав, в красный крест и покачала головой.

— Ай-ай, — продолжала она, и глаза ее пылали, — ай, ай. Какой вы подлец… вы в университете обучались и с этой рванью… На их стороне и перевязочки делаете?! Он человека по лицу лупит и лупит. Пока с ума не свел… А вы ему перевязочку делаете?..

Все у меня помутилось перед глазами, даже до тошноты, и я почувствовал, что сейчас вот и начались самые страшные и удивительные события в моей злосчастной докторской жизни.

— Вы мне говорите? — спросил я и почувствовал, что дрожу. — Мне?.. Да вы знаете…

Но она не пожелала слушать, повернулась к полковпику и плюнула ему в лицо. Тот вскочил, крикнул:

— Хлопцы!

Когда ворвались, он сказал гневно:

— Дайте ей двадцать пять шомполов.

Она ничего не сказала, и ее выволокли под руки…..

— Женщину? — спросил я совершенно чужим голосом. Гнев загорелся в его глазах.

— Эге-ге… — сказал он и глянул зловеще на меня. — Теперь я вижу, якую птицу дали мне вместо ликаря…

Одну из пуль я, по-видимому, вогнал ему в рот, потому что помню, как он качался па табуретке и кровь у него бежала изо рта….. Стреляя, я, помнится, боялся ошибиться в счете и выпустить седьмую, последнюю. «Вот и моя смерть…» — думал я, и очень приятно пахло дымным газом от браунинга. Дверь лишь только затрещала, я выбросился в окно, выбив стекла ногами» {174}.

Яшвин — во многом двойник Булгакова, совпадают даясе биографические детали. Мы не знаем, были ли эти выстрелы на самом деле. Но Михаил Афанасьевич пережил нечто подобное и также сказал свое слово о чести и бесчестии врача.

«С тяжелым чувством приступаю я к этой главе, но что делать? Из песни слова не выкинешь, — подчеркивает Вересаев в «Записках врача». — Я имею в виду врачебные опыты на живых людях… Я ограничусь при этом лишь областью венерических болезней; несмотря на щекотливость предмета, мне приходится остановиться именно на этой области, потому что она особенно богата такого рода фактами» {175}.

Вересаев, например, упоминает о восемнадцати попытках профессора В. М. Тарновского привить в Калинкинской больнице сифилис женщине, никогда не страдавшей этим заболеванием, но все же «облагодетельствованной» знаменитым венерологом. Причем строки эти были опубликованы при жизни профессора, посвятившего свою прощальную лекцию… врачебной этике. Приводятся описания постановки примерно таких же «экспериментов» доцентом А. Г. Ге, доктором Р. Фоссом, профессором X. Фон-Гюббенетом… «Параллельно можно привести ничуть не меньшее количество фактов, когда врачи производили опыты над самими собою, — пишет Вересаев далее… Но что безусловно вытекает из приведенных опытов (на других. — Ю. В.) и чему не может быть оправдания — это то позорное равнодушие, которое встречают описанные зверства во врачебной среде».

В «Большой медицинской энциклопедии» (1963 г.) о В. Тарновском сказано — создал училище «повивальных бабок», основал Русское сифилидологическое общество, провел съезд врачей-сифилидологов, учредил кафедру… Да, все это так, заслуги ученого неоспоримы. Но Вересаев, всего лишь писатель-врач, не смог пройти мимо иного, он увидел и эту женщину. Человечность не допускает компромиссов, врачебная профессия не терпит даже тени непорядочности, отступление от этих вечных категорий не имеет оправдания и не должно прощаться никому — вот завет Чехова, Вересаева, Булгакова.

В 1948 г. Генеральная Ассамблея Всемирной медицинской ассоциации, осуждая эксперименты фашистских врачей над военнопленными, приняла «Женевскую декларацию», где звучат фактически эти же слова и понятия: «… Я всеми силами буду поддерживать честь и благородные традиции медицинских профессий. Я не позволю, чтобы религия, национализм, расизм, политика или социальное положение оказывали влияние на выполнение моего долга. Я буду поддерживать высшее уважение к человеческой жизни с момента ее зачатия; даже под угрозой я не использую мои знания в противовес законам человечности. Я даю эти обещания торжественно, от души, с чистой совестью». К «Женевской декларации», к этому международному кодексу врачебного поведения, следовало бы присовокупить и страницы произведений Антона Чехова, Викентия Вересаева и Михаила Булгакова, которые, пожалуй, первыми в литературе ударили в колокол врачебной совести.

«Через час город спал. Спал доктор Бакалейников. Молчали улицы, заколоченные подъезды, закрытые ворота… Небо висело — бархатный полог с алмазными брызгами, чудом склеившаяся Венера над Слободкой опять играла, чуть красноватая, и лежала белая перевязь — путь серебряный, млечный» {176}.

Пройдите по киевскому млечному пути — гористому Андреевскому спуску — и остановитесь у этого дома с бронзовым ликом Булгакова. «Переведен на французский, английский, немецкий, итальянский, шведский и чешский языки», — писал он в марте 1937-го, за три года до последних дней. В 1962 г. началось его обретение и русским читателем, вышла в свет «Жизнь господина де Мольера». «В литературе есть имена, как бы «находящиеся в обмороке» и медленно — к сожалению, слишком медленно — возвращающиеся к жизни», — писал В. Каверин в послесловии к этой книге. Сегодня, спустя полвека после кончины Михаила Афанасьевича и в канун столетия со дня его рождения, нельзя не задуматься над загадкой — что же дала Булгакову медицина и чем он обогатил ее. Да, он был врачом недолго. Но вместе с Чеховым и Вересаевым он озарил ее негасимым светом любви к человеку. Его истинные уроки, истинные боли так долго были в забвении, его сердце и разум, его нежность и «великолепное презренье» необычайно нужны нам. Вот он пробегает по полутемному коридору из амбулатории в аптеку, в мятом халате, за папироской, сквозь шепот и кашель больных — молодой доктор Булгаков. Вот, движимый долгом, продрогший после долгой зимней дороги, он входит в крестьянскую избу, где витает опаснейшая инфекция… Вот, с бестрепетной смелостью и величайшей осмотрительностью, в стеклянном молчании операционной, он приводит к благополучному исходу тяжелые роды, и крик новорожденного ребенка, словно голос победы над безнадежностью, колокольчиком отдается в его сердце. В галерее его духовных портретов и этот образ из далекого прошлого так ярок и органичен, без него потускнеют все остальные. Ведь в годы своей врачебной одиссеи Булгаков не просто нашел писательскую волшебную палочку. Весь свой короткий и вечный век он, думая о медицине, всматриваясь сквозь ее увеличительное стекло в своих героев, предугадывал ее тревоги — мучаясь ее несовершенством, веря в ее могущество, в ее преобразующее влияние. О булгаковском понимании сущности этой профессии и о его дагерротипе в ней можно сказать классическими словами: «Все, что есть в мудрости, все это есть в медицине, а именно: презрение к деньгам, совестливость, скромность, простота в одежде, отвращение к пороку, изобилие мыслей, знание всего того, что полезно и необходимо для жизни».