От Бискры на юг до оазиса Уаргла верст триста. Если все пойдет ладно, доктор доберется туда в несколько дней.
Началось ладно. Верховые верблюды – голенастые, сильные, отъевшиеся – взяли с места бодро. Верблюды вьючные – тяжелые, мохнатые, горбастые – вышли раньше.
Елисеев не заметил, как пропал из виду городок. Он не оглядывался. Перед ним пустыня. Ее дали манили. Доктор знал это чудодейственное притяжение и был рад вновь его испытать. Он знал и ту особенную зоркость, которую обретает в пустыне зрение, и это тоже было в отраду. Прозрачный, как дистиллированная вода, воздух разливался над пустыней. И все виделось удивительно четко: куст тамариска и альфа (та самая альфа, что тяжелыми связками ложилась в корабельные трюмы и доставлялась в Европу на писчебумажные фабрики), высохшие, как мумии, ложа рек, и змеиный волнистый след, и одинокий колодец с десятком пальм, и оазис с тысячами пальм.
От оазиса к оазису плыл караван, как пирога полинезийцев плывет от атолла к атоллу. Мерой пространства были теперь не километры, а дневные перегоны, мерой времени – не часы, а восходы и заходы.
По ночам шевелились, шуршали, ползли полчища желтых и полчища темных скорпионов. Ни костер, ни ножи, ни палки не могли остановить их натиска. Вздрагивая, ежась, вскакивая и яростно топоча ногами, Елисеев отбивался от этих батальонов. А они ползли, шуршали, шевелились. Казалось, вся пустыня каждой своей песчинкой обратилась в желтых и темных скорпионов. Не было сна, не было роздыха, не было ровного, ясного, немерцающего света звезд, а был только этот гнетущий, этот устрашающий шорох…
Ночи сменялись ослепительными днями, и вновь баюкал Елисеева вековечный ритм караванного шествия.
Глиняная Уаргла рассыхалась под солнцем и плесневела в испарениях окрестных болот. Настоящая Уаргла, великий город Сахары, ведомый еще Геродоту, приказал долго жить. Река, струившаяся некогда подле города, сгинула в песках, оставив по себе память в задумчивых легендах и унылых топких озерцах.
Прежде в Уарглу хаживали богатые караваны из Судана, с берегов Нигера.
Теперь коммивояжеры везли сюда залежалую галантерею марсельских и тулонских лавок.
Глиняная Уаргла гибла: мечети осыпались, дома кособочились. Сахара грозила начисто поглотить ее, как некогда лава Везувия поглотила Помпею. Но люди жили в Уаргле, как живали они в Помпее, не думая о гневе вулкана. Люди растили детей и финиковые пальмы, ходили на базар и в мечеть, спорили и смеялись в узеньких улочках-коридорчиках, и зажиточный араб задирал нос перед бедняком, и все угрюмо подчинялись чужеземцу-правителю.
Самих же французов было немного: они обосновались за городом, в пышнейших фруктовых садах и виноградниках, пред которыми меркли Шампань и Анжу. Один из таких колонистов, некий господин Албаньель, прослышав о приезжих, зашел в грязный караван-сарай и был столь любезен, что пригласил Елисеева под свой кров.
Клод Альбаньель, господин лет шестидесяти, умеренно упитанный, чистюля с аккуратно подстриженной бородкой и густыми, не очень поседевшими волосами, являл тип человека, довольного «самим собой, своим обедом и женой». Тридцать с лишним лет назад студент Клод мечтал о славе романиста и, сидя с приятелями в кабачке на бульваре Сен-Мишель, стучал кулаком по столу, суля свернуть шею новоявленному императору Наполеону III и всем его присным. За эти свои посулы студент Клод, как и многие его собутыльники, поплатился высылкой в Алжир. Некоторое время он хранил верность заветам Робеспьера. Потом сообразил, что заветами сыт не будешь, и пустился в спекуляции. Дела у него шли не очень-то удачливо, но все же Клод сколотил круглый капиталец. Приобретя некоторый коммерческий опыт и блондинку Лауру, прошлое которой было не совсем ясно, он забрался в далекую Уарглу.
Именуя себя «пионером культуры», Альбаньель обстроился, обжился, пустил, что называется, корни, а блондинка Лаура подарила ему дочь. Как раз накануне приезда Елисеева ей исполнилось двадцать.
То ли заботы о подходящей партии для нежно любимой Эжени, то ли любопытство, а может, и то и другое привели Альбаньеля в караван-сарай к Елисееву.
Как бы там ни было, но Елисеев вполне оценил уют просторного дома Альбаньеля, стол, сервированный на террасе, где был слышен перезвон ручья и пахло олеандрами и жасмином.
Нельзя сказать, чтобы он остался совсем равнодушен и к Эжени. Девица не была дурнушкой: красивые волосы, унаследованные от матери, и шустрые глазки, точь-в-точь как у самого Альбаньеля.
Коротко говоря, наш доктор премило убил вечер. Он болтал о том о сем и прилежно отдавал должное кулинарному искусству мадам Лауры. А потом он с наслаждением растянулся на свежих простынях в отведенной для него комнате.
На другой день затеяли верховую прогулку. Эжени оделась амазонкой; ей хотелось выглядеть наездницей Булонского леса, о которых она вычитала у Альфонса Карра и Жюля Жанена – давно позабытых во Франции сочинителей. Мадам для пущей авантажности покрылась неимоверно широкополой шляпой из пальмовых листьев. Месье Альбаньель был в костюме жокея. Взглянув на дам, Елисеев не без труда подавил усмешку: вспомнилась городничиха и ее дочь из «Ревизора».
Для начала доктору была показана вотчина. У «пионера культуры» невольников не было. А вот эти работники? Оказывается, если бы не месье Альбаньель, они околели бы с голоду.
Покинув владения доброго семейства – а владения эти, помимо всего прочего, были показаны доктору и для того, чтобы он имел представление о приданом Эжени, – кавалькада устремилась дальше.
Проехав верст шесть пальмовым лесом, всадники выбрались на рубеж оазиса. Лошади встали, как на краю бездны.
Пустыня лежала рыжая, гневно горячая. Оттуда, из кристальной дали, валом накатывал густой раскаленный воздух.
Елисеева так измучили «скорпионовы ночи», что его уже не трогала магия пространств и воздуха пустыни. Но чуть передохнув, он вновь ощутил таинственное притяжение Сахары. И, позабыв о своих спутниках, весь охваченный нетерпением, завороженно глядел на пустыню… Уаргла – последний французский пункт в Сахаре. Уаргла – ворота великой Сахары. И грош ему будет цена, если он не выйдет за эти ворота…
– Что с вами, месье доктор? – рассмеялась Эжени. – У вас такой вид, точно вы влюблены. – И она опять рассмеялась.
– Влюблен, – отвечал Елисеев совершенно серьезно.
– О-о-о! – протянула мадам Альбаньель.
– О! – произнес месье Альбаньель.
А мадемуазель опустила короткие реснички.
«Какой пылкий молодой человек», – со вздохом подумала мадам. «Однако он скор», – с некоторым беспокойством подумал месье. «Но зачем же здесь?» – с легкой досадой подумала мадемуазель: согласно рецептам Карра и Жанена влюбленный сперва признается наедине с возлюбленной.
Несколько затянувшееся молчание удивило Елисеева. Посмотрев на Эжени – ее лошадь стояла вровень с его лошадью, – Елисеев вспыхнул. Черт возьми, да они вот что… Доктор почувствовал ужасную неловкость. Объясниться? А, глупости… Объясниться все-таки следовало не мешкая, потому что мадам Альбаньель, доверительно тронув его кончиком хлыстика, сказала с ласковой задумчивостью:
– Мой милый, у нас есть еще время поговорить обо всем.
– Да нет, вы только взгляните, – решительно начал Елисеев, – вы только взгляните. – И он протянул руку в сторону Сахары. – Так и влечет остаться один на один с этим безмолвием… – Доктор воодушевился, он не желал замечать гримаску мадемуазель Эжени. – Но, господа, пустыню только тот поймет, кто увидит ее ночью, – говорил Елисеев, радуясь своему красноречию. – Да-а, лунной ночью, когда вся она полнится серебристой голубизною, когда звезды горят как планеты – не мерцая, и все это в молчании, которое, право, действует сильнее говора волн. Ну как же не почувствовать себя влюбленным?! Только там сознаешь правоту и мудрость древних египтян. С пустыней отождествляли они божество всеобъемлющего пространства и божество всепоглощающего времени. – И он обратился к Эжени, точно у нее одной надеялся найти полное понимание: – Помните у Леконта де Лилля? Как это?.. Вы не подскажете, мадемуазель?