ГЛАВА XXIV
Эврика!
Приход господина декана и господина ректора вывел доктора из состояния подавленности. Они беседовали втроем час или два, не говоря ни слова о переселении душ; но в то мгновение, когда оба друга уходили, Ираклий не мог долее сдержаться. Пока господин декан надевал свою медвежью шубу, он отвел в сторону господина ректора, которого меньше боялся, и рассказал ему о своем горе. Он поведал, как ему показалось, что он нашел автора своей рукописи, как он ошибся, как его обманула самым недостойным образом негодная обезьяна, каким он чувствовал себя покинутым и несчастным; и, видя крушение своих иллюзий, Ираклий заплакал. Растроганный ректор взял его за руки и собирался заговорить, когда в прихожей раздался басистый голос декана:
— Ну, что же, идете вы, ректор?
Тогда тот, в последний раз обняв доктора, сказал ему, нежно улыбаясь, словно утешая огорченного ребенка:
— Ну, ну, успокойтесь, друг мой. Как знать? Может быть, вы сами автор этой рукописи.
Затем он погрузился в мрак улицы, оставив на пороге остолбеневшего Ираклия.
Доктор медленно вернулся к себе в кабинет, поминутно шепча сквозь зубы: «Я, может быть, автор этой рукописи!» Он внимательно перечитал, каким образом вновь обнаруживали этот документ после каждого перевоплощения автора, затем припомнил, как сам его нашел. Сон, предшествовавший тому счастливому дню, как предвестие, ниспосланное провидением, его волнение при входе в переулок Старых Голубей — все это снова представилось ему ясно, отчетливо, ярко. Тогда он выпрямился во весь рост, простер руки, как вдохновенный свыше, и громко воскликнул:
— Это я, это я!
Трепет пробежал по всему дому. Пифагор отчаянно залаял, потревоженные животные внезапно проснулись и заволновались, словно каждое на своем языке хотело прославить великое воскресение апостола переселения душ. Изнемогая от сверхчеловеческого волнения, Ираклий сел, раскрыл последнюю страницу этой новой библии и набожно приписал к концу ее всю историю своей жизни.
ГЛАВА XXV
«Ego sum qui sum[8]»
С этого дня Ираклием Глоссом овладела непомерная гордость. Как мессия происходит от бога-отца, так он, Глосс, происходит прямо от Пифагора; или, скорее, он сам Пифагор, ибо некогда жил в теле этого философа. Его генеалогия, таким образом, численностью поколений может поспорить с родословными древнейших феодальных домов. Он относился с высокомерным презрением ко всем великим людям человечества, самые высокие подвиги казались ему ничтожными в сравнении с его собственными; он одиноко и величественно возносился над мирами и живыми существами; он был приверженцем учения о метампсихозе, и дом его становился храмом метампсихоза.
Он запретил служанке и садовнику убивать животных, считающихся вредными. Гусеницы и улитки плодились в его саду; бывшие люди, отвратительно перевоплощенные в больших пауков с мохнатыми лапками, разгуливали по стенам его кабинета, — и этот противный ректор говорил, что если бы все бывшие блюдолизы, на свой лад перевоплотившиеся, собрались на черепе слишком сострадательного доктора, тот не стал бы, конечно, заводить войну с этими бедными падшими паразитами. Одно только смущало Ираклия в его прекрасном просветлении: он видел, как животные беспрестанно пожирают друг друга, как пауки подстерегают летящих мух, как птицы уносят пауков, как кошки съедают птиц и как его пес Пифагор с радостью душит всякую кошку, пробежавшую на близком расстоянии от его зубов.
Он следил с утра до вечера за медленным и постепенным ходом перевоплощения на всех ступенях животной лестницы. Наблюдая воробьев, искавших пищу в кровельных желобах, он приходил к величайшим открытиям; муравьи, неутомимые и предусмотрительные работники, бесконечно умиляли его: он видел в них всех бездельников и бесполезных людей, осужденных искупить этим упорным трудом свою былую праздность и лень. Он смотрел на них целыми часами, уткнувшись носом в траву, и изумлялся своей проницательности.
Потом, как Навуходоносор[9], он ходил на четвереньках, катался со своей собакой в пыли, ел вместе со своими животными, валялся с ними на земле. Для него человек исчезал мало-помалу в творении, и вскоре он стал видеть в людях только животных. Созерцая животных, он чувствовал себя их братом: он разговаривал только с ними, а когда ему случалось говорить с людьми, он оказывался беспомощным, словно попал к чужестранцам, и внутренне возмущался глупостью себе подобных.
ГЛАВА XXVI
О чем шел разговор в лавке мадам Лаботт, торговки фруктами (Огородная улица, д. № 26)
Мадмуазель Виктория, кухарка за повара, служившая у господина декана Балансонского университета, мадмуазель Гертруда, служанка ректора упомянутого университета, и мадмуазель Анастази, домоправительница господина аббата Бофлери, настоятеля церкви Сент-Элали, — вот какое почтенное общество собралось как-то утром в четверг в лавке мадам Лаботт, торговки фруктами (Огородная улица, д. № 26).
Названные дамы, с корзинками для провизии на левой руке, в маленьких, кокетливо надетых белых чепчиках, украшенных кружевами, плойками и свешивавшимися на спину лентами, внимательно слушали рассказ мадмуазель Анастази о том, как господин аббат Бофлери как раз накануне изгонял бесов из бедной женщины, одержимой пятью демонами.
Вдруг вихрем влетела мадмуазель Онорина, домоправительница доктора Ираклия, и упала на стул, задыхаясь от сильного волнения; потом, увидев, что все общество достаточно заинтриговано, она воскликнула:
— Нет, это, наконец, слишком! Пусть говорят, что хотят, а я не останусь больше в этом доме.
Закрыв лицо руками, она зарыдала, но через минуту, несколько успокоившись, заговорила снова:
— Впрочем, он, бедняга, не виноват, если он сумасшедший.
— Кто? — спросила Лаботт.
— Да ее хозяин, доктор Ираклий, — ответила мадмуазель Виктория. — Так, значит, правду говорил господин декан, что ваш хозяин сошел с ума?
— Я думаю! — воскликнула мадмуазель Анастази. — Отец-настоятель уверял на днях господина аббата Розанкруа, что доктор Ираклий — окаянный грешник, что он обожает животных по примеру какого-то господина Пифагора, который, должно быть, такой же гнусный нечестивец, как Лютер.
— И что же?— прервала мадмуазель Гертруда. — Что с вами случилось?
— Представьте себе, — начала опять Онорина, утирая слезы уголком передника, — мой бедный хозяин вот уже скоро полгода, как помешался на животных: он думает, что создан и явился на свет лишь для того, чтобы служить им; он разговаривает с ними, как с разумными существами. Мыслимое ли это дело! Он слышит будто бы, что они ему отвечают. Я давно уже заметила, что мыши едят у меня провизию, и вчера вечером поставила в буфет мышеловку. Сегодня утром вижу, что в нее попала мышь; я позвала кошку и уже собиралась отдать ей эту мерзость. Вдруг мой хозяин вбежал, словно бешеный, выхватил у меня из рук мышеловку и выпустил мышь в мои запасы, а когда я рассердилась, он повернулся ко мне и так со мною поступил, как не поступают и с какой-нибудь ветошницей.
На несколько секунд воцарилось глубокое молчание, потом мадмуазель Онорина снова заговорила:
— Впрочем, я не сержусь на него, бедного: он сумасшедший.
Через два часа история докторской мыши обошла все кухни Балансона. В полдень обыватели за завтраком передавали ее друг другу как анекдот. В восемь часов председатель за кофе рассказывал ее обедавшим у него шести членам суда, и эти господа, приняв важные позы, слушали его задумчиво, без улыбки и покачивая головой. В одиннадцать часов префект, у которого был званый вечер, с беспокойством пересказывал ее шести болванам из полиции, и когда он спросил ректора, сновавшего от группы к группе со своими злыми остротами и белым галстуком, что тот об этом думает, ректор ответил:
9