После довольно продолжительного отсутствия, вызванного, как я думаю, болезнью, последовавшей за ее страшным испугом, Эмма появилась вновь. Без всякого волнения я увидел ее сначала в окне второго этажа, потом в нижнем этаже, а затем и вне замка. Она выходила ежедневно под руку со своей служанкой и прогуливалась по парку, тщательно избегая подойти к лаборатории, в которой Лерн продолжал работать со своими помощниками без устали. Я не думал, что она будет так плохо выглядеть и что глаза ее будут так печальны. Она шла медленно, бледная, с широко раскрытыми, покрасневшими, точно от бессонных ночей, глазами. Во всем ее виде отражался в довольно привлекательном виде траур по погибшей любви и тяжесть угрызений совести. Итак, значит, она продолжала любить меня и думала, что меня постигла та же участь, что и Клоца, а не Мак-Белля, настоящую судьбу которого она так и не знала. Она могла считать меня или трупом, или беглецом. Правды она не знала.
С каждым днем я все с большим благоговением сопровождал ее, насколько мог. Отделенный от нее колючей проволокой, я пытался делать движения и говорить.
Но Эмма пугалась быка, его скачков и рева. Она ничего не могла понять, так же как и я не понял Донифана, заключенного в тело Нелли. Изредка, когда, пытаясь сделать какой-нибудь человеческий жест, тяжесть моего четвероногого тела придавала этой попытке странный и бессмысленный характер, Эмма забавлялась этим, и слабая улыбка показывалась на ее устах…
И я сам поймал себя на том, что стал проделывать это нарочно.
Так что, мало-помалу, любовь вернула себе утраченные права и снова стала терзать меня.
Но вернулась любовь и привела с собой и ревность. Оттого-то я и стал так быстро терять силы, что муки ревности изводили меня.
Но и ревность явилась не в одиночестве, а сопровождаемая каким-то необыкновенным чувством…
Между пастбищем и прудом находился шестиугольный павильон, тот самый забавный киоск, который я в детстве называл великаном Бриареем. Лерн не постеснялся увеличить мои страдания, поселив в нем мое тело. Я видел, как помощники принесли туда простую мебель, а потом привели это существо… И с этого дня оно не отходило от окна, бессмысленно смотря на меня.
У него отросли волосы на голове и борода. Фигура его разжирела и отяжелела до того, что костюм выглядел на нем точно сшитым в молодости, щеки были толсты и отвислы, глаза — мои глаза, миндалевидной формой которых я так гордился, — округлились и были выпучены, как у быка. Человек с мозгом быка становился похожим внешностью на Донифана, только у него было больше звериного и меньше добродушия в выражении лица, чем у того. Мое бедное тело сохранило некоторые свойственные мне привычные жесты: он изредка подергивал плечами — привычка, от которой я никак не мог отделаться, — так что выглядело, точно это отвратительное существо издевается надо мной, стоя за окошком киоска. Очень часто при закате солнца он принимался орать; мой чудный баритональный голос в его устах превратился в бессмысленный и негармоничный крик гориллы. В ответ на его крики раздавался со двора лаборатории болезненный рев бедного, превращенного в собаку Мак-Белля, и я не мог отделаться от непреодолимого желания излить свою тоску и злобу в крике, — и весь Фонваль оглашался дикими звуками этого чудовищного терцета.
Эмма заметила, что в киоске кто-то живет.
Как раз в этот день она шла с Варварой вдоль пастбища. Я, по обыкновению, проводил их до маленькой рощицы, пересеченной дорогой и ждал их выхода с другой стороны рощицы, образовывавшей нечто вроде туннеля, в котором ворковали голуби.
Они вышли оттуда, но внезапно остановились.
Эмма вдруг перевоплотилась. Я увидел ее такой, какой я любил ее видеть: с трепещущими ноздрями, с полузакрытыми дрожащими ресницами глазами, с бурно вздымающейся грудью. Она со всей силы сжимала руку Варвары:
— Николай, — прошептала она. — Николай!..
— Чего? — спросила служанка.
— Да вот там, там!.. Что ж ты, ослепла?..
И в то время, как в густой листве голуби ворковали и ласкали друг друга, Эмма указала Варваре на существо, стоявшее у окна киоска.
Оглянувшись и убедившись, что ее не видно из лаборатории, Эмма сделала ему несколько знаков, послала несколько воздушных поцелуев. Но у владельца моего тела была достаточно уважительная причина, чтобы абсолютно ничего не понять. Он пялил свои круглые глаза, стоял с отвисшей губой и употреблял все находившиеся в его распоряжении меры к тому, чтобы придать моему телу, об утрате которого я так горько сожалел, вид совершеннейшего кретина.