— Сумасшедший! — сказала Эмма. — Этот тоже сошел с ума! Лерн и его свел с ума, как Мак-Белля!
Тут моя славная, милая девушка разрыдалась, и я почувствовал, как гнев закипает в моей крови.
— Только, — посоветовала служанка, — только не вздумайте подойти близко к киоску: его видно со всех сторон.
Эмма отрицательно замотала головой, осушила слезы, легла в позе сфинкса на траву вниз животом, опершись на руки, и долго с любовью смотрела на этого молодца, вспоминая, должно быть, о наслаждениях, подаренных им ей. Стоявшего у окна скота эта поза, по-видимому, заинтересовала гораздо больше, чем предыдущие манеры.
Эта сцена выходила из границ смешного и ужасного! Эта женщина влюблена в мое тело, в котором я больше не находился! Эта женщина, которую я безумно любил, любила животное! Как спокойно примириться с таким положением вещей?.. А я ведь знал, по ее отношению к Мак-Беллю, что страсть Эммы не останавливается перед сумасшествием и что мое тело в теперешнем виде должно было ей еще больше нравиться, потому что оно производило впечатление атлетического…
Я обезумел от ярости. В первый раз испытал власть своего дикого тела. В припадке бешенства, задыхаясь, фыркая, с пеной у рта, я носился по всем направлениям по полю, рыл землю копытами и рогами и чувствовал, как во мне бушует желание убить кого-нибудь… все равно кого…
С этой минуты ненависть наполнила мою жизнь, дикая ненависть к этому сверхъестественному животному, к этому неуклюжему Минотавру, который превратил Броселианду в шутовской Крит с его лесным лабиринтом… Я ненавидел это тело, которое у меня украли, я ревновал к нему, и часто случалось, — когда Юпитер-Я и Я-Юпитер смотрели друг на друга, взаимно тоскуя об утерянных нами телах, что меня снова охватывали припадки неукротимой ярости. Я бросался во все стороны, задрав хвост, с пеной у рта, с диким ревом, с опущенными рогами, готовый растерзать и жаждущий этого, как жаждут объятия весной. Коровы сторонились и укрывались, как только могли. Все звери и птицы в саду боялись взбесившегося быка; однажды даже проходивший случайно мимо Лерн убежал во все лопатки.
Жизнь сделалась для меня невыносимой тяжестью. Я исчерпал все удовольствия наблюдений, и мое новое помещение ничего, кроме огорчений и неприятностей, не доставляло мне больше. Я медленно угасал. Питание потеряло для меня свой аромат, вода вкус, а общество коров сделалось мне ненавистным. Наоборот, старые привычки воскресли, вернулись и терзали невыносимо: до смерти хотелось поесть мяса и… покурить… Не правда ли, это прямо невероятно! Но были еще обстоятельства, не столь забавные и смешные: я до того боялся лаборатории, что дрожал всякий раз, как кто-нибудь из помощников приближался к пастбищу, а из страха, чтобы меня не связали ночью, во сне, я совершенно перестал спать.
Но и это не все. Я убедил себя, что дальнейшее пребывание моего мозга в черепе жвачного животного сведет меня с ума. Произойдет это из-за припадков неукротимой ярости. Припадки все учащались. А поведение Эммы вовсе не способствовало уменьшению их числа. Наоборот.
И на самом деле, моя прекрасная подруга все чаще бродила вокруг да около киоска, а на лице Минотавра все яснее проступало выражение вожделения. По правде говоря, в эти минуты он был вполне похож на человека; вот до чего похоть делает нас похожими на скотов. Эмма смотрела с удовольствием на это жестокое лицо, на котором ни одна черточка не вздрагивала, а глаза горели над пунцовыми скулами; такое же выражение лица я встречал и раньше у людей, предающихся разврату, выражение, которое могло бы привести в смущение самую невинную девушку… Ну разве может быть, чтобы у бога любви было такое лицо, лицо алчного убийцы? И разве можно удивляться, что столько любовниц закрывают глаза при поцелуях этого бога?
Итак, Эмма с наслаждением разглядывала эту мерзкую физиономию и не замечала, как следивший за ней Лерн радостно потирает руки, видя ее ошибку.
Он смеялся! Да, как философ, чтобы не заплакать. Он, по-видимому, понял, что Эмма никогда его не полюбит, и профессор плохо переносил свое разочарование. Он старел день ото дня и убивался за работой.
На террасе лаборатории и на крыше замка установили какие-то машины, управлением которых он был очень заинтересован. Над машинами возвышались характерные мачты, а так как в глубине обоих зданий часто раздавались звонки, то я решил, что это приспособления для беспроволочного телеграфа и телефона.