Мои глаза резало и я постоянно зевал, но на душе было весело и бодро, как в вагоне, когда подъезжаешь к родной станции.
В саду на траве еще кое-где белела роса. В липовой аллее, в самом ее конце, насвистывала свои трели иволга, и ее не могли перекричать рассевшиеся целой стаей на одинокой старой вишне воробьи. Облака длинными белесоватыми полосами протянулись по голубому небу и, не двигаясь, замерли. Мы спустились по тропинке к пруду. Запахло аиром и сыростью. Меня передернуло, и я обмотал шею полотенцем. Холодно было и в ноги — ботинки промокли от росы.
Федор Петрович вошел в купальню первым и сейчас те стал раздеваться. Я медлил. После теплой постели было жутко окунуться сразу в не обогретую еще солнцем воду.
— Ну что же вы? — спросил доктор.
— Да, знаете ли, я еще обожду.
— Эх вы…
Федор Петрович похлопал себя по бокам, потом нагнулся, помочил водою под мышками и вдруг прыгнул на мертвую, дымившуюся еще поверхность пруда, обдав меня блестящими холодными каплями. Через полминуты он вынырнул возле противоположного берега, помотал головою с облипшими волосами, поковырял у себя в ушах и громко фыркнул.
Испуганная семья уток с криком и писком шарахнулась в сторону, утята, изо всех сил работая ножками и крылышками, силились догнать мать. Поглядев на довольную физиономию Федора Петровича, я тоже быстро разделся и поплыл к нему.
После купанья моя сонливость прошла, хотелось жить, думать и наблюдать.
Самым интересным и, так сказать, малоисследованным в моем кругозоре оставался все-таки доктор.
К утреннему чаю мы вышли, я — в белом кителе, а Федор Петрович — в «крахмале», который его ужасно мучил, в черном суконном сюртуке и полосатых брюках. Ему пришлось сидеть между Надей и Таней. Должно быть, желая обратить на себя внимание доктора, обе барышни постоянно просили его то пододвинуть молочник, то принести с другого конца стола сухарики, то долить кипятку… Федор Петрович молча исполнял все просимое, но сопел, как еж, до мордочки которого дотрагиваются кончиком сапога. Видно было, что он злится и даже страдает. Особенно сторонился он от Нади и постоянно отодвигался, точно боясь прикоснуться к ее шелковой кофточке.
Несмотря на усиленные просьбы моей сестры занимать барышень, мы с доктором, как только представилось возможным, ушли в сад.
— Это черт знает что, — заговорил Федор Петрович, — под предлогом любезности нужно почему-то изображать из себя лакея. Терпеть я этого не могу. И всегда эти госпожи садятся почему-то особенно близко, и пахнет от них потом и духами… Возмутительно, просто-таки возмутительно…
Желая его немного подразнить, я сказал:
— А все-таки, доктор, вы напрасно мало обращали внимания на Надю. Она удивительно симпатична, и фигура у нее как у Венеры… Просто-таки красавица.
— Н-ну, красота — это понятие условное, хорошо развит слой подкожного жира — вот вам и все. Красота должна быть вечной, а таких Венер, я думаю, вы не раз видали в анатомическом театре на секционном столе полуразложившимися или в клинике во время родов, и тогда небось мысль о красоте вам и в голову не приходила.
— Да, пожалуй.
— Вот то-то же и есть. Красота такая — это пустяки, а вот как бы мне устроиться, чтобы за обедом сесть рядом с вами да подальше от этих принцесс? Ведь обед это не чай с пирогом да с закуской, часа на два затянется. Это же мученье будет.
Я не вытерпел и спросил:
— Скажите, Федор Петрович, неужели на вас никогда не производила сильного впечатления, попросту говоря — вам не нравилась ни одна девушка или женщина?
Доктор даже остановился.
— На меня?
— Ну да, на вас.
— М-гм… Что же, разве я каменный? Конечно, да. Только все это в прошедшем времени и ни в коем случае не в настоящем и не в будущем… — Он покраснел и замолчал.
Разговора о женщинах и любви я больше не поднимал. Мы долго пресмыкались по дорожкам сада. На мое приглашение уйти к себе во флигель доктор ответил:
— Видите ли, как только я вступлю на порог собственного жилища, тогда уже меня никакие силы не остановят, — я сниму с себя все крахмалы и сюртук и уже к обеду не выйду, а это огорчит вашу мамашу, чего я вовсе не желаю…
С непривычки рано вставать я уже чувствовал себя усталым. Полуденное, высоко поднявшееся солнце грело, как раскаленная печка. От духоты не спасала и тень деревьев. В моем воображении замечательно отчетливо рисовалась огромная прохладная комната во флигеле, спущенные на окнах шторы, полное отсутствие мух, которых доктор выгонял каким-то порошком, и наши уже прибранные постели со свежими, тонкого полотна наволоками на подушках.