Ибо с тех пор как их не стало, сначала моей бабушки, которая была еще лучше, еще чище моей тетки, а затем тетки, эстафетно занявшей место моей бабушки, а теперь это место пустует для... я им этого не прощу. Ибо с тех пор как не стало этих последних людей, мир лучше не стал, а я стал хуже.
Господи! после смерти не будет памяти о Тебе! Я уже заглядывал в твой лик... Если человек сидит в глубоком колодце, отчего бы ему не покажется, что он выглядывает ИЗ мира, а не В мир? А вдруг там, если из колодца-то выбраться,- на все четыре стороны ровно-ровно, пусто-пусто, ничего нет? Кроме дырки колодца, из которой ты вылез? Надеюсь, что у Тебя слегка пересеченная местность...
За что посажен, пусть малоспособный, но старательный ученик на дно этого бездонного карцера и позабыто о нем? Чтобы я всю жизнь наблюдал эту одну звезду, пусть и более далекую, чем видно не вооруженному колодцем глазу?! Я ее уже усвоил.
Господи! дядя! тетя! мама! плачу...
Солнце. То самое солнце, с которого я начал.
Бывают такие уголки в родном городе, в которых никогда не бывал. Особенно по соседству с достопримечательностью, подавившей собой окрестность. Смольный, слева колокольня Смольного монастыря - всегда знаешь, что они там, что приезжего приведут именно сюда, и отношение к ним уже не более как к открытке. Но вот приходится однажды разыскивать адрес (оказывается, там есть еще и дома, и улицы, там живут...), и - левее колокольни, левее обкома комсомола, левее келейных сот...- кривая улица (редкость в Ленинграде), столетние деревья, теткин институт (бывший Инвалидный дом, оттого такой красивый; не так уж много настроено медицинских учреждений - всегда наткнешься на старое здание...), и - так вдруг хорошо, что и глухой забор покажется красотою. Все здесь будто уцелело, в тени достопримечательности... Ну, проходная вместо сторожевой будки, забор вместо ликвидированной решетки... зато ворота еще целы, и старый инвалид-вахтер на месте у ворот Инвалидного дома (из своих, наверно). Кудрявые барочные створки предупредительно распахнуты, я, наконец, прочитываю на доске, как точно именуется теткино учреждение (Минздрав, облисполком... очень много слов заменило два - Инвалидный дом), мне приходится посторониться и пропустить черную "Волгу", в глубине которой сверкнул эполет; вскакивает на свою культю инвалид, отдает честь; приседая, с сытым шорохом по кирпичной дорожке удаляется генерал в шубе из черноволги; я протягиваюсь следом, на "территорию". "Вы на похороны!" спрашивает инвалид не из строгости, а из посвященности. "Да".
Красный кирпич дорожки, в тон кленовому листу, который сметает набок тщательный даун; он похож на самосшитую ватную игрушку нищего военного образца; другой, посмышленее, гордящийся доверенным ему оружием, охотится на окурки и бумажки с острогой; с кирпичной мордой калека, уверенно встав на деревянную ногу с черной резиновой присоской на конце, толчет тяжким инструментом, напоминающим его же перевернутую деревянную ногу, кирпич для той же дорожки; серые стираные старушки витают там и сям по парку, как те же осенние паутинки,- выжившие Офелии с букетиками роскошных листьев... Трудотерапия на воздухе, солнечный денек. Воздух опустел, и солнечный свет распространился ровно и беспрепятственно, словно он и есть воздух; тени нет, она освещена изнутри излучением разгоревшихся листьев; и уже преждевременный дымок (не давайте детям играть со спичками!) собрал вокруг сосредоточенно-дебильную группу... Старинный запах прелого листа, возрождающий - сжигаемого; осенняя приборка; все разбросано, но сквозь хаос намечается скорый порядок: убрано пространство, проветрен воздух, вот и дорожка, вот и дорожка наново раскраснелась; утренние, недопроснувшиеся дебилы, ранние (спозаранку, раны...) калеки, осенние старушки - выступили в большом согласии с осенью. "Вам туда",- с уважением сказал крайний олигофрен. Куда я шел?.. Я стоял в конце аллеи, упершись в больничный двор. Пришлось отступить за обочину, в кучу листьев, приятно провалившихся под ногами - олигофрен интеллигентно сошел на другую сторону: между нами проехали "Волги", сразу две. Ага, вон куда. Вон куда я иду. Тетка уже здесь.
В морге была заминка, мы ее не узнали. Не хватало прически. Рука у нас не поднималась взбить ей привычную прядь. И у нее тоже... Нектор Бериташвили - вот кто оказался близкий ей человек. Он привел парикмахера, чуть ли не в кандалах. "Никто денег не хочет!.." - возмущался он. "Сколько?" - поинтересовались мы. "А...- отмахнулся он.- Сто". Краткое это слово звучало, как одна бумажка: тетка не поскупилась.
Теперь тетка выглядела хорошо. Лицо ее было в должной степени значительно, покойно и красиво, но как бы чуть настороженно. Она явно прислушивалась к тому, что говорилось, и не была вполне удовлетворена. Вяло перечислялись заслуги, громоздились трупы эпитетов - ни одного живого слова. "Светлый облик... никогда... вечно в сердцах..." Первый генерал, сказавший первым (хороший генерал, полный, три звезды, озабоченно мертвый...), уехал: сквозь отворенные в осень двери конференц-зала был слышен непочтительно-быстрый удаляющийся треск его "Волги". "Спи спокойно..." - еще говорил он, потупляясь над гробом, и уже хлопал дверцей: "В Смольный!" - успевал на заседание. Он успел остановиться, главным образом на ее военных заслугах: никогда не забудем!..- уже забыли. И войну, и блокаду, и живых, и мертвых. Тетку уже некогда было помнить: я понял, что она была списана задолго до смерти; изменившиеся исторические обстоятельства позволили им явиться на панихиду - и то славно: другие пошли времена, где старикам поспеть... и уж если, запыхавшись, еще поспевал генерал дотянуться до следующей звезды, то при одном условии - не отлучаться ни на миг с ковровой беговой дорожки... После генерала робели говорить, будто он укатил, оставив свое седовласое ухо с золотым отблеском погона... И следующий оратор бубнил в точь, и потом .. никак им было не разгореться. Близкие покойной, раздвоенные гробом, как струи носом корабля, смотрелись бедными родственниками ораторов. Налево толпились мы, направо еврейские родственники; не знал, что их так много. Ни одного знакомого лица; одного, кажется, видел мельком в передней... Он поймал мой взгляд и кивнул. Серые внимательно-растерянные, как близорукие, глаза. Отчего же я их никого... никогда... Я еще не понимал, но стало мне неловко, нехорошо в общем, стыдно. Но я-то полагал, что мне не понравились ораторы, а не мы, не я сам. "Были по заслугам оценены... медалью..." Тетка была человек... ей невозможно по заслугам... Смерть есть смерть, я что-то все-таки начинал понимать, культовский румянец сходил с ланит... Сталин умирал вторично, еще через пятнадцать лет. Потому что во всем том времени мне уже нечего вспомнить, кроме тетки, кристально честной представительницы, оказывается, все-таки, сталинской эпохи...