Выбрать главу

Поездка в Париж заняла всего пять дней. Пять дней - и он дома. Потом много раз Тамарцев пытался вспомнить и старенький отель с низеньким душным номером, и ресторанчик недалеко от бульвара Капуцинов, где он обедал, и улицы, по которым ходил торопливо, с любопытством заглядывая в лица прохожих, останавливался у старинных зданий, зачем-то читая афиши бесчисленных театров. Ему не удалось побывать ни в одном. Все спешило - толпа, машины на улицах, вагоны старенького метро, куда спускаешься по ступеням прямо с тротуара. Подчиняясь этому ритму, спешил он сам, вбирая впечатления парижской жизни. Он не умел распределять свое время и, разумеется, сразу же обокрал самого себя, простояв слишком долго возле картин Дега в Люксембургском музее и возле какой-то античной статуи, а потом у него не хватило времени, чтобы задержаться там, где не следовало торопиться: на круто поднимающихся улицах Монмартра, на набережной Сены возле лотков знаменитых парижских букинистов, и возле дворца Пале-Рояль, и возле собора Парижской богоматери. Жизнь скользила мимо него, как документальный фильм - прекрасный, но быстротечный. Первые сутки прошли как мгновение. Он дал себе слово, что не будет спать. Ему нужно было еще просмотреть свой доклад, который он будет делать на Международном конгрессе физиологов и психиатров. Но он вернулся в отель усталый и уснул сразу, как только лег. Тамарцев проснулся и минуты две или три лежал на спине, не поворачивая головы, видел обычные гостиничные стены, безличные и скучноватые. И умывальник обычный. И окно точно такое, как все окна, но за окном - Париж. Тамарцев вскочил и начал одеваться. У него не оставалось времени на завтрак. В десять начиналось заседание секции психиатров, а на двенадцать назначен его доклад. Он никак не ожидал, что на конгрессе физиологов и психиатров встретится со своим двоюродным братом Николаем Араповым. Высокий, элегантно одетый господин (именно господин) сказал, играя красивым, звучным голосом: - Алеша! Простите, Алексей Иваныч... - Он улыбнулся. - А помнишь, как мы с тобой чуть не подожгли конюшню с жеребцом Голубчиком? Он улыбнулся еще обаятельнее. И на миг сквозь его теперешний облик западноевропейского господина, парижанина и модного философа проступило простодушное и милое Колино выражение. - Ты не очень устал? Доклад твой я выслушал с интересом. Что ты так смотришь? Ага, понимаю, встретились два представителя двух враждующих социальных систем. Но ведь я не приглашаю к себе в гости. Мы можем побеседовать и на нейтральной территории. Например, в кафе. Не возражаешь? На улице среди других машин стояла его длинная и роскошная "испано-сюиза". Сели. Он сам вел свою машину, вел лихо и еще более лихо затормозил возле кафе. За рюмкой коньяка, ароматного, как ветка черемухи, и оставляющего на языке терпкий вкус, он прочел нараспев: Память, ты рукою великанши Жизнь ведешь, как под уздцы - коня. Ты расскажешь мне о тех, кто раньше В этом теле жили до меня. Лицо его стало вдохновенным: Дерево да рыжая собака Вот кого он взял себе в друзья. Память, память, ты не сыщешь знака, Не уверишь мир, что то был я. Затем вдохновенное выражение сменилось другим, более соответствующим месту и обстоятельствам. Да и, собственно, чем ему было особенно вдохновляться? Тем ли, что он после сорокалетнего перерыва встретил родственника? А что такое родство? Вряд ли ведь можно говорить о родстве духовном... Это можно будет утверждать лишь после беседы, после откровенного разговора. Но он не знал, по какому руслу потечет их беседа. Ах, в чем вообще можно быть уверенным в этой жизни!.. Арапов протянул двоюродному брату кожаный портсигар, туго набитый сигаретами, - жест скорее всего внешний, светски официальный, вряд ли способный сократить расстояние между ними. - Куришь? - Нет, не курю. - А мне помнится, ты пытался курить, когда это тебе и мне было строжайше запрещено. Тогда ты вызвал гнев взрослых. И был наказан. Сейчас, когда я гляжу на тебя, мне кажется, что это было вчера. - А мне не кажется. - Но ты же материалист. Диалектик. Тебе не разрешено сомневаться в объективности нашего прошлого. - А почему бы мне сомневаться в том, что несомненно? - Так ли уж несомненно, как сказано в ваших учебниках? Увы! Действительность располагает только наличным бытием. Вот мы сидим и пьем коньяк. Действительность нам выдала эти приятные минуты, чтобы сразу же их от нас отобрать. У нас взаимоотношения с действительностью, как у должника со взаимодавцем. Она дает, сразу же отбирая. Наличное бытие - это беспрерывная отсрочка. Наше время заложено в ломбарде, но выкупить его нам не дано. - Ну а прошлое? - спросил Тамарцев. - Я не совсем отдаю себе отчет, в какой связи с ним твои рассуждения о наличном бытии, якобы заложенном в ломбарде? - Прошлого, в сущности, нет. Бытие развертывается перед нами как беспрерывно ускользающее настоящее. Тебе, конечно, доводилось смотреть в окно вагона на ускользающее пространство? Но пространство, ускользая, исчезает только из поля нашего зрения, время же играет с нами в нелепую и алогичную игру: убегая - возвращается, возвращаясь - убегает. Его нет, и оно есть. Оно как будто уже было. Для личности существует только удлиненный миг, что касается рода и вида... Но родовой и видовой опыт, как бы он ни назывался - историей или наукой, бессилен проникнуть в сущность. Истина неповторима и открывается только личности. Тамарцев усмехнулся. - Мне это знакомо, Николай. Я же, извини, психиатр. Такого рода концепции нередко развивают мои больные, и с не меньшим блеском, с не меньшей логикой. Но их познавательный аппарат действует вхолостую, потому что потерян контакт с реальной действительностью. Несогласованность работы двух сигнальных систем. - Как? Как ты сказал? Двух сигнальных систем? Ну да, это по Павлову. Ты его ученик? - Да, ученик. - Ты говоришь это таким тоном, словно я ставлю тебе это в вину. В этом я не вижу ни особой вины, ни заслуги... .Как не вижу заслуги в том, что ты ученый. Наука в наше время не в ладу с человеческими чувствами, с душой. Разве можно представить себе бесконечность? Но раз непредставимо бесконечное, то и с конечным нечего делать нашим представлениям. Наука антигуманистична по своему духу... Она служит разрушению, гибели, смерти... Без нее не было бы Хиросимы! - Наука в этом не виновата, виновато капиталистическое общество. - Многие ученые говорят это. А сами строят кибернетические машины, мечтают о думающих роботах. Они уже спешат освободить человечество от бремени мышления. Они рисуют нам рай, в котором бессмысленные овеществленные люди будут с изумлением взирать на одушевленные и размышляющие вещи. Мне не нужен этот рай. Он отвратителен. - Такой рай и мне не нужен. - Не нужен ли? Обожди, не торопись от него отказываться. Да и как посмотрят на твой отказ там, откуда ты приехал? У вас, да и у нас, это называют научным прогрессом, технической революцией. Сама эпоха похожа на механизм с наперед заданной программой. Эпоха превратила человечество в школяров, заставив всех решать одну и ту же задачу. А люди уже украдкой успели заглянуть в конец задачника и только притворяются, что не знают решения. - Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Если ты сравниваешь людей, видящих впереди цель, со школьниками, заглянувшими на последнюю страницу задачника, то ты говоришь нелепость. Одно - знать решение, другое - его достигнуть. Ты как раз и зовешь людей, знающих ответ задачи, не решать ее, а удовлетвориться его иррациональным значением. Человечеству нужен материализованный ответ. Людям незачем прятаться от того, что им еще не понятно. Они не страусы. В страусовой идеологии не больше свободы, чем в страусовой экономике. Ты любишь жонглировать, я читал, такими словечками, как "ничто" и "нечто". Отрицая цель, ты отрицаешь и средства. Что же остается? Идти в ломбард и заложить свою личность? Ты дезертир! - Ну вот, опять передовица. Зачем затруднять мозг! Скоро автомат снимет с нас бремя мышления. Недаром в своем докладе о сущности памяти ты так напирал на сходство человека с машиной. Ах, уж это мне сходство! Наступила пауза. Пора было и оглядеться. Тамарцев бросил взгляд на соседние столики, на эстраду. Поблескивающие, как орех, коричневолицые и коричневорукие музыканты исполняли на экзотических инструментах какую-то африканскую симфонию. Один из музыкантов встал и запел. Он пел тихо, с придыханием, астматическим голосом, пел интимно и приглушенно, как бы вживаясь в нечто открывающееся только ему здесь, в ночном кафе, и недоступное другим, - как бы призывая его сюда, свое африканское божество, и о чем-то с ним советуясь через головы посетителей, сидящих за столиками. Певец смолк, но мелодия еще продолжала звучать. - Ты несчастлив, Коля? Вопрос прозвучал неожиданно для самого спрашивающего, словно спросил не он, а кто-то другой. - А ты счастлив, Алеша? - Я? - Да, ты? - И я тоже несчастлив, Коля. Арапов рассмеялся. - Не верю. Там, откуда ты приехал, всем предписано быть счастливыми. - Не паясничай, Николай, не то я уйду. - Не буду, Алеша. Извини, Но откуда ты знаешь, что я несчастлив? - Я об этом догадываюсь, Коля. Об этом нетрудно догадаться, просидев с тобой вечер. - Я несчастлив, Алексей, особым несчастьем, несчастьем подлеца. В 1941 году немцы отправили мою жену в лагерь смерти. - Немцы. Не ты. Ты ушел в отряд Сопротивления. Я об этом читал. Ты боролся... - Боролся и отчаивался... Но из своего отчаяния извлек прибыль. Мое несчастье помогает мне обостренно чувствовать бытие и ощущать время. Чем я лучше Ильзы Кох, кроившей перчатки из человеческой кожи? Я предал жену. Я должен был уйти в лагерь смерти вместе с ней. - Ты поступил правильно, что не пошел с женой в лагерь смерти, а пошел к партизанам. В самоубийстве нет никакого героизма. - Значит, за мной нет вины? - Вина есть. Твоя вина в том, что ты своей философией помогаешь мерзавцам, убившим твою жену. - Опять передовица. Опять избитые, стереотипные слова. - Правде не нужны нарядные одежды. В любой самой поверхностной передовице больше глубины, чем в философской системе, предлагающей людям ничто камень вместо хлеба. - Не верю. В передовице не может быть истины. - Почему? - Потому, что истина не приходит к лю