Мир продолжал дразнить Рябчикова своей тугой, ошеломляющей свежестью и новизной. Она словно поджидала его за каждым углом, за каждым поворотом проспекта, куда вдруг сворачивал автобус или троллейбус. Радостное и тревожное чувство охватывало Рябчикова, когда он шел по улице, словно улица стала вдруг дорогой, ведущей его в юность. Мир был необъяснимо молод и неожиданно прекрасен. Между двух стен, сложенных из тяжелых каменных плит, висела легкая, как воздух, синь воды. Неважно, как это называлось - Мойкой ли, Фонтанкой, каналом Грибоедова, Пряжкой, но по вечерам в окаменевшей воде удлинялись и играли, качаясь, огни отраженных этажей, а по утрам становилось так тихо, что были слышны шаги девушки, идущей впереди, стук ее каблуков о тротуар. Кто она, своими быстрыми шагами торопящаяся обогнать всех? Кто? Но на улицах тысячи прохожих. Двери квартир манили Рябчикова, словно за каждой дверью жили люди, знающие нечто такое, чего не знал он. Что знали они? Может быть, они знали, почему по ночам так звучны и гулки улицы и площади? Может быть, они знали, почему каждое утро меняют свой цвет и форму квадратные дома и деревья и каждый квартал кажется таким, словно он только что возник из небытия? Рябчиков шел, и сердце билось. Он шел и прислушивался. Он слышал музыку там, где не слышали ее другие. На скамейке сквера. У будки телефонного автомата. Возле дверей прачечной. В саду... Ему хотелось войти в будку, набрать тут же придуманный номер телефона и, сняв трубку, прислушиваться к гудкам. В невидимой, незнакомой квартире поют телефонные гудки, и чей-то женский голос, нетерпеливый и властный: - Я слушаю. А потом тишина. Тишина, полная значения и чего-то неведомого и прекрасного, будто книга жизни раскрылась случайно на самой интересной странице. Он заходил в магазин и покупал тюбики с краской. Потом дома он выжимал краску из тюбиков. Сердце сжималось, он прикасался к выжатой из тюбика краске кисточкой, и на холсте (теперь уже на холсте) возникала синь воды, застывшей между двух окаменевших берегов, или косо стоящие подстриженные тополя. А дни звенели и уносили его, как бегущие вагоны. Он просыпался рано, боясь проспать рассвет, и засыпал поздно и слышал, как били старинные часы. По вечерам он читал книгу, взятую в библиотеке. Сквозь слова и строчки была слышна дрожь жизни, гудки заводов, топот толпы и звон льдинок в лесном ручье, куда ступило широкое оленье копыто. - Митя, - жена дотрагивалась до его плеча своей легкой теплой рукой, - иди к столу. Чай остынет, дорогой. В дно фарфоровой чашки била горячая струя. От разломанной баранки пахло анисом и густо замешанным тестом. - Митя, - говорила жена. - Ты о чем? А? Хочешь, я тебе почитаю, Клава? - Хочу. И он читал строчки, которые тут же возникали и складывались, пока он читал: У каждой вещи есть имя: Дождь, окно, камень, облака, Но чудеснее имени звук, который вертится на языке, Еще не произнесенное слово "лес", И вот уже ветви и тропы, и я иду, А на ветвях впервые поют птицы.