Выбрать главу
ивый сад, где мужчины и женщины, одетые, как для мессы, вооружась заступами, весело разрывают гряду холмиков. «Что вы делаете?» — спрашивает Патриция, а пес между тем продолжает без умолку лаять. «Это могилы наших предков, — объясняют они ей. — Надо снова сделать кладбище местом богослужения». И действительно, она видит человека, который быстро рисует на одной из стен витраж, что был здесь встарь. «Это гениально!» — восклицает она, объятая восторгом. Подняв глаза, она видит, что херувимы, изваянные на капители, ожили, они медленно двигаются, сплетаясь между собой, а усики каменных цветов щекочут их головы и тела. «Это гениально!» — в экстазе твердит Патриция, а собака все лает, и снегопад кончился, к тому же в дальнем конце коридора, в комнате для гостей, Хлое снится лето. Да, солнечный денек, свет блистает ослепительно и грозно, как лезвие ножа, а она с Хэлом Младшим приехала в Лос-Анджелес, ей надо там кого-то повидать. Она ставит на газон переносную корзинку-колыбель — ребенок меньше, чем в действительности, немыслимо мал и хрупок; корзинка потихоньку-полегоньку накреняется, и дитя выпадает на траву… а потом, хотя ничего, похожего на выстрел, не было слышно, с неба валятся два громадных черных ворона, мертвые, в крови, их тела искромсаны пулями: один плюхается на крыльцо, другой… на ребенка. Мертвая птица накрывает живое дитя. Вздрогнув, Хлоя пробуждается, растерянно смотрит вокруг: где я, где я, где я? Вместо стен вокруг сплошные полки с книгами… А, ну да, мы в гостях у Шона Фаррелла, на что им столько книг, эти люди, они думают, что книги защитят их от мира, но это чушь, а, Кол? Нет никакой защиты, никакой поддержки, книги хотят превратить жизнь в истории, да только блажь все это… Помнишь черепашек, Кол? Где мы их тогда раздобыли, уж и не знаю… Помнишь, как это было занятно: берешь их за панцирь и чувствуешь, как они у тебя в руках ножками сучат, будто сказать хотят: «Эй! Куда земля подевалась?!» А когда их перевернешь, они снизу такие миленькие, желтовато-коричневые, прямо не ожидаешь, верх-то у них темно-серый… Мы еще черепашьи бега устраивали, помнишь? Каждый брал по черепахе, держал их у газонного бортика — «На старт, внимание, марш!» — и отпускали. Но они вместо того, чтобы бежать по прямой, принимались бродить по газону, как придется. Так оно и в жизни, правда, Кол? Люди притворяются, что участвуют в бегах, как будто если по прямой, то придешь к какому-то финишу, но на самом деле они всего-навсего сборище безмозглых черепах. Не знают, куда идут, не понимают, где финишная прямая, да если кто ее и найдет, победитель все равно никакого приза не получит. Ты все еще не понял этого, Хэл? Что они тебе дали, все твои годы учения, если ты даже этого не усвоил? Повернувшись в постели, она, желая укрыться получше, натягивает на себя теплое одеяло таким образом, что все большое тело ее мужа внезапно оказывается открыто, а в комнате царит холод (экономя на отоплении, Шон так отрегулировал термостат, чтобы в ночное время он автоматически снижал температуру с двадцати градусов до пятнадцати). Трясясь от стужи, Хэл быстренько ускользает в сновидение, которое он впоследствии вставит в свой роман о Клондайке: сон, где несколько эскимосов находят окоченевший труп старателя, размораживают его, разделывают на части и готовят из них рагу. Надеюсь, эскимосы не будут на меня в обиде, думает Хэл, когда холод снова будит его. Посветив себе крошечным электрическим фонариком, чтобы не потревожить покой жены и сына, он записывает сон в блокнот, который всегда оставляет возле своей кровати. Инуиты, вот кто это был. Надеюсь, инуиты не обидятся. А если вздумают протестовать, я им скажу, что это всего лишь сон: в 1890 году представления белых оставались таковы, что все, у кого не белая кожа, в их глазах выглядели дикарями и каннибалами. Это кошмар расиста, вот, а совсем не личная авторская точка зрения. Боже милостивый, да здесь околеть можно! Он поворачивается к Хлое и осторожно тянет одеяло к себе, пока снова не оказывается укрыт. «В снегу людской и волчий след», — в семьдесят пятый раз за последние полчаса тихим голосом повторяет Чарльз, но теперь слова уже размываются перед его глазами, и он засыпает, уронив голову на исписанный, во всех направлениях исчерканный лист. Между тем гаснет огонь в очаге, возле которого стоит кресло-качалка, руки и ноги Арона коченеют от холода, и мать растирает их, читая ему пушкинского «Странника»; дойдя до строк, где говорится об огне: «Наш город пламени и ветрам обречен», она начинает согревать ему руки своим дыханием, потом прячет их к себе под мышки, там они задевают ее грудь: резкая дрожь наслаждения и брезгливости пронизывает тело Арона. Потом мать зажимает его ноги между своими коленями, хохоча: «Попался! Ты мой пленник!» Он хочет вырваться от нее любой ценой, но чем отчаянней он сопротивляется, пытаясь освободиться из материнских тисков, тем крепче она его держит, и, наконец, перепуганный, скулящий, он дергается изо всей мочи и вырывается на волю. Мать отпускает его так внезапно, что он падает навзничь и просыпается, задыхаясь в своем кресле-качалке; мирное, равномерное похрапыванье Леонида, спящего на канапе, Брайана, растянувшегося на полу, и Чарльза, прикорнувшего на кухне, возвращает его к реальности… Ну ладно, ладно. Теперь он прячет руки промеж своих собственных колен и там, согревая, растирает их друг о дружку, пока новое сновидение не уводит его отсюда.