— Хэл Хезерингтон, — бормочет одна из сиделок, глянув на медицинскую карточку в изножье его кровати. — Хотела бы я знать, почему это имя мне вроде как знакомо.
— Судя по досье, — отозвалась другая, — он был писателем. Романы сочинял.
— Вон что! Романы, правда? — усмехается первая. При этом она наклоняется над ним и говорит, повысив голос, выделяя слова, будто хочет посвятить умственно отсталого марсианина в тонкости человеческого языка. А потом добавляет (на сей раз орет уже так, будто он глухой, и переглядывается с товаркой, усиленно подмигивая): — Да уж! Черт возьми, вам небось требуется уйма воображения, чтоб здесь находить что-нибудь забавное? Та еще задачка, я вам доложу!
Хэл все прекрасно слышит. И все понимает. Но ни говорить, ни шагу ступить он больше не может. И его охватывает жажда конца — от этого двойного унижения, когда с тобой обходятся, как с младенцем или слабоумным, а притом еще твое собственное тело не повинуется приказам воли.
Тут уж никто ничего не в силах изменить.
Кроме меня.
Ну, так я это и делаю.
Глава XII. Вторая перемена блюд
— Кто же она, подлинная Валентина Сагалович? — не унимается Леонид, печально покачивая головой.
— Я задаю себе тот же вопрос относительно Джордана, — произносит Бет. — Помню, однажды, когда ему было годика три, я его повела прогуляться на берег реки и мы увидели на мосту мертвую бабочку. Хотите верьте, хотите нет, но над ней вилась целая туча других бабочек, они махали крылышками, как веерами, будто пытались привести ее в чувство. Джорди был потрясен… В тот вечер, когда я укладывала его спать, он мне сказал: «Смерть — это когда ты падаешь на землю и свет гаснет». Просто с ума сойти, а? Ты помнишь, Брайан?
— Да-да, — тихонько подхватывает Патриция, сочувствуя Бет и пытаясь (но безуспешно) припомнить какую-то фразу о смерти, некогда изреченную ее маленьким Джино.
— Значит, очарование того мгновения было иллюзорным, — продолжает Бет, — раз оно ушло от нас так далеко и безвозвратно? Где теперь красота Валентины?
— Интересный вопрос, — говорит Рэйчел. — Есть ли в нашей жизни хотя бы один миг, когда человек вправе сказать: вот, сейчас я являюсь совершенно, в полной мере самим собой? Иными словами: не следует ли считать единственной правдой бытия каждого тот путь, что он проходит?
— Уточним: следовательно, правда о моем сыне Джордане — это его преступления? — распаляется Бет. Начав говорить, остановиться она уже не в состоянии, она делает вид, будто не замечает яростных, молящих взглядов Брайана, без слов заклинающего ее заткнуться, Христа ради, Бет, прекрати, не надо об этом, перестань полоскать наше грязное белье при всем народе, ну, прошу тебя… Тюрьма — вот и вся его правда? Какой он, истинный Джордан? Тот, которым он стал теперь, кипящий ненавистью и злобой, или тот, каким был раньше, когда увидел ту мертвую бабочку или когда собирал ракушки на морском берегу, приносил их мне и глаза у него сияли от радости?
Ща сдохну, томится Хлоя. Видно, что-то я проворонила. О чем они толкуют? Задохнуться впору, как в болоте. Ах, вот бы сейчас сползти со стула да и юркнуть под стол, как мы, бывало, прятались с Колом, когда были маленькими, а взрослые мордобой затевали. Все кажется не таким страшным, ежели смотреть на мир сквозь несчетные меленькие дырочки кружевной скатерти, они его дробят на крошечные фрагменты. Это как если танцуешь в кабаке, где свет пускают через стробоскоп и все люди кажутся раздробленными на блестящие, подрагивающие осколочки.
— Джордан — ваш сын? — спрашивает Чарльз. — Извините меня… я ведь не в курсе…
— Да, — отвечает Брайан. — Это наш сын. Чернокожий парнишка. Мы его усыновили, взяв из больницы в Роксбери, когда ему было от роду две недели. Мать еще ходила в колледж, она не могла оставить его у себя.