— Но я кричу на них, — признается Патриция.
— Не огорчайся, — улыбается Рэйчел. — Дети любят, чтобы на них время от времени кричали.
— Неправда, — вздыхает Патриция. — Мать орала на меня, и я это ненавидела.
— Тогда зачем ты это делаешь? — спрашивает Чарльз. (В детстве его всегда задевала словесная грубость, на которую были горазды мамаши его друзей. Он не мог забыть их грязной ругани и угроз. Злобных придирок к сыновьям за домашним столом. Привычка выкрикивать во всю глотку имена детей, когда надо было заставить их вернуться под семейный кров с бейсбольной площадки или из сквера… ведь его-то мать никогда не бранила, ни разу, даже если ему случалось порвать свою одежду или опрокинуть молоко. Когда Мирна купила «Кролика Жанно», это приобретение стало поводом для одной из худших семейных ссор за все время их супружества: Чарльз не желал навязывать своим детям слащавое морализаторство Беатрис Поттер.)
— Ах! Да я их ругаю за все что угодно и ни за что. За то, что они не в духе, черт возьми. Когда они куксятся, меня это выводит из терпения! Или за то, что без спросу взяли мой ластик. Или потому, что у меня не получается приготовить майонез. Или оттого, что у Джино опухоль на лодыжке… Да я их и поколачиваю, — словно бы между прочим добавляет она.
— Ну вот еще, что за чушь! — отмахивается Кэти.
— Да, да, бью! — настаивает Патриция. — Не то чтобы каждый день, но…
— Перестань хвастаться. — Хэл посмеивается. — Хлоя, чего доброго, в самом деле подумает…
— Да нет же, я правду говорю, — не унимается Патриция. — Я плохая мать. Материнство нарушило то душевное равновесие, которого я не без труда сумела достигнуть, когда повзрослела. Думала, будто умудрилась превратиться в этакую спокойную, рассудительную особу… но как только я стала матерью, во мне снова забродило мое собственное детство… весь этот бред… крики…
— Крикливость — природное свойство итальянских матерей, — замечает Хэл. — Это неотъемлемая часть их имиджа. «Mangia! Mangia!»[38] Ты смотрела «Амаркорд»?
— И еще одно, — горестно признается Патриция. — У меня никогда не возникает желания поиграть с ними. Приходится себя заставлять.
— Если вдуматься, это странно, — ко всеобщему удивлению вдруг произносит Арон. (Ему приходят на память бесчисленные вечера, которые он сам и Николь проводили за игрой с дочками в «монополию» и «скраббл» на великолепном дубовом столе в их гостиной, в Дурбане. Потом они всегда предусмотрительно засовывали игры в самый дальний ящик буфета, чтобы Куррия не заинтересовалась их таинственными деталями: крошечными домами и отелями, фальшивыми долларами, грудой пластиковых писем). — Сначала родители играют с детьми, чтобы их порадовать, думая про себя, что это напрасная трата времени; потом дети играют с родителями, чтобы доставить им удовольствие, сетуя в душе, что приходится терять время даром.
— Вот! — восклицает Хэл. — Видишь, Патриция? На самом деле никто не любит играть!.. особенно со своими родителями!
— Ладно, — решает Патриция, — сменим тему. — Можно стрельнуть у тебя одну, Шон?
Не дожидаясь разрешения, она закуривает «Уинстон». (Присущая ему смесь щедрости и скупердяйства раз и навсегда привела ее в недоумение еще в ту пору, когда она встречалась с ним. Он мог выложить в ресторане сто долларов за бифштекс и омаров, а потом, возвратясь домой, расхныкаться из-за того, что она сделала пару затяжек из его сигареты или пригубила его ликер. И не любил, когда она подсмеивалась над ним за это: «Я просто-напросто желаю знать, сколько в точности алкоголя и табака я потребляю, надеюсь, такая просьба с моей стороны не слишком обременительна».)
— Если я напомню, что у меня эмфизема, вас это не смутит? — вполголоса цедит Бет.
Не пойму, как она ухитряется так петь, эта Ширли Хорн! — восклицает Рэйчел.
Голос чернокожей певицы будит в ней острое желание сбросить одежду и остаться нагой. Да: стоит только услышать, как в горле Ширли рождаются первые воркующие звуки, и уже грезится томная, сладострастная, развратная ночь, Рэйчел видит себя раскинувшейся в постели с мужчиной, она облизывает его кожу, поет ему песни, стонет и трепещет от наслаждения, смеясь с ним вместе грудным приглушенным смехом сообщницы, даром что в жизни действительной она никогда себя так не вела. (Два-три месяца назад Кэти под воздействием бутылки мюскаде проговорилась Рэйчел, что в последние годы Леонид в постели стал уже далеко не так силен; по мере того как белое молодое вино лилось ей в горло, она разбалтывалась все откровеннее. «Но ведь их все равно продолжаешь любить, правда? — вздохнула она под конец, грустновато качая головой. — Я хочу сказать, что все это еще остается, и жар, и нежность, и так далее, но… у меня таки есть слабость к хорошему траханью!» Расхохотавшись, Рэйчел поперхнулась глотком вина и прыснула на столешницу множеством мелких капелек мюскаде. Но, по правде говоря, ее-то любовный акт сам по себе никогда не интересовал — разве что с Шоном, он-то и здесь ухитрялся потакать ее темным наклонностям… С ним соитие подчас становилось затяжным, странным и пугающим, как детский кошмар: «Оргазм — это для сельских простушек!» — заявил он ей однажды, чтобы рассмешить после нескольких часов телесной любви-ненависти. Нет, Рэйчел без проблем приноровилась к томно-угасающему либидо Дерека.)