— Да, — обронила Рэйчел.
— А мне, — заявил Брайан, теперь уже опьяневший настолько, что речь его звучит не совсем внятно, — мне вспоминается день, когда я развел костерок в гараже. Мой родитель снял ремень и отхлестал меня по голому заду, я потом целую неделю сесть не мог… Еще помню, как сдох мой хомяк: я расплакался, а папаша залепил мне пощечину и обозвал мокрой курицей…
— Ну, как всем известно, — усмехается Шон, — воспоминания негативного плана занимают в нашей памяти непропорционально большое место…
— Я помню ужас, который пережил, когда меня отправили в лагерь, — вставляет Чарльз.
Как всегда при этом слове, Рэйчел приходится, внутренне содрогнувшись, напомнить себе, что речь идет не о концентрационном лагере, нет, никто и в мыслях не имел ничего подобного; лагерь, куда попал Чарльз, был не из тех, где миллионам европейских евреев выжигали татуировки на предплечье, брили головы, нещадно избивали, морили голодом и душили газом, вешали и расстреливали; здесь, в Соединенных Штатах, лагеря предназначены исключительно для каникулярного досуга, развлечений, укрепления здоровья и занятий спортом, призванных развивать у юношества мускулатуру и чувство локтя; они с Шоном испытывали известное недоверие к мероприятиям подобного рода — Рэйчел потому, что они ей напоминали пропагандистские фильмы нацистов, где так и кишели молодые, полные сил арийские тела, рвущиеся покорять все вершины, выигрывать все эстафетные гонки, истреблять всех евреев; для Шона же все это служило лишним подтверждением его подозрения, что американцы склонны лелеять свою дикарскую суть: гордятся собой, перемалывая крепкими зубами кровавые бифштексы и сырые овощи, рыская пешком по лесам, кишащим голодными медведями и ядовитыми змеями, ночуя на голой земле наперекор полярной стуже или тучам мошкары, общаясь между собой посредством односложного рявканья… а ведь сколько уже воды утекло с тех пор, как человечество изобрело мягкие постели, автомобили, кулинарные изыски и утонченную поэзию! «Почему, — однажды спросил он Рэйчел, с озадаченным видом качая головой, — наши яппи на каникулах превращаются в пещерных людей?»
— Я хотел одного, — продолжает Чарльз, провести каникулы дома, болтаясь с приятелями где вздумается и объедаясь комиксами… Вместо этого меня под предлогом, будто мне нужны свежий воздух, физические упражнения и уж не знаю, что еще, загнали к черту на кулички коротать лето в компании совершенно незнакомых ребят.
— Со мной та же история, — вздыхает Хэл. — Эх, как же я ненавидел эти лагеря!
Летние лагеря, говорит себе Рэйчел. Не концентрационные, а просто летние.
— А я, — произносит Арон, — вспоминаю, какая грусть на меня напала, когда родилась моя первая дочь. Черри… Я вернулся из клиники, утром это было, послушал баховский «Магнификат», солнечный свет потоками врывался в дом…
— С чего ж вы тогда загрустили? — перебивает Хлоя, которая слушает разговор урывками, то и дело задремывая и связывая как придется мелькающие в полусне спутанные образы — какой-то перс или пирс, супермаркет, хомяки…
— Все было так прекрасно… и я вдруг осознал, что лучше не бывает, отныне все может только ухудшаться.
(Он еще припоминает летний день 1939 года, когда они с Николь, его в ту пору совсем еще новоиспеченной супругой, зачали Черри. Николь настояла, чтобы он отправился с ней в Бретань знакомиться с ее родителями: изнурительное свадебное путешествие, занявшее полтора месяца из-за транспортных ограничений, маниакальной бдительности пограничной охраны, обысков, допросов. В облаке счастья проплывая по миру, замершему на пороге Страшного Суда, они на пароходе, идущем из Лорьяна, причалили к дикому, скалистому острову Круа. Время перевалило за полдень; о, немыслимая красота мгновений нашего прибытия! Берег серой скалой врезался в море под серым небом, и чайка, стремглав снова и снова налетала на нас, оседлав ветер, то взмывая вверх, то камнем устремляясь вниз, этот ее полет, чудо бездумного инстинкта, меня аж до самых кишок пронял. Николь-то просто радовалась возвращению домой, но я… я был оглушен, этот пейзаж меня изумил, потряс… солнце, которое, пробиваясь сквозь нагромождения облаков, придавало напластованиям кристаллического сланца оттенок старого золота… а там, вдали, мириады звезд, вспыхивающих на колеблемой ветром морской глади… и такая замысловатая, упоительная для глаза и ума геометрия рыбьих скелетиков и перьев чаек, которые я собирал на пляже… Да, неутомимые, гениальные усилия жизни, жаждущей обновления, ее беспощадная формальная изобретательность, ее великолепное равнодушие к охраняемым территориям и перекраиваемым границам, шлагбаумам и колючке, к ручным пулеметам и личным досмотрам, к свободным и оккупированным зонам… Вскоре после этого обитатели Круа приступили к сооружению ужасного цементного бункера под той самой скалой, где мы стояли с Николь… но в тот день красота облекла нас и затопила: едва различимая линия горизонта, запах рыбы, крики чаек, улепетывающие через поляны зайцы, пьянящий дух вереска и жимолости, подмешанный к ароматам клевера, папоротника и дикорастущей шелковицы, и машинерия наших собственных тел, что стучала, разоргевалась и умащалась, пока мы шагали, обнявшись, на ветру, вздымавшем наши волосы и сердца, а после соскальзывали наземь, чтобы предаться любви посреди пустоши, где, насколько хватал глаз, вздувались и опадали заросли ярко-желтых ромашек.)