- Ой, как громко!.. Вы, я вижу, весьма восторженный человек.
- Вы правы. Я могу мгновенно приходить в восторг и так же быстро в уныние... Но я не могу оставаться равнодушным.
- Значит, солдаты молятся за меня... - не то в шутку, не то всерьез промолвил майор.
- Конечно!.. И стараются, как не старались никогда. Можно подумать, что их подменили. - Сераковский помолчал. - Вы представляете, Степан Иванович, какой бы могучий сдвиг произошел в армии, если бы то, что вы сделали здесь, было сделано повсеместно!
- Нет, вы определенно фантазер!.. Но ежели говорить серьезно, то сие, Сигизмунд Игнатьевич, к сожалению, не в моих слабых силах. Больше того, я совсем не уверен, что мое распоряжение будет одобрено. Скорее всего, я получу нагоняй и наживу себе врагов.
- Не дай бог!
- Увы, люди белой кости рождаются с плеткой в руках, люди же черной кости - с веревкой на шее.
- Но ведь есть же исключения!
- ...когда с веревкой на шее рождается человек белой кости? - спросил майор, поглядывая на Сераковского.
Они помолчали, пока Михайлин пил свою микстуру.
- Если бы это, - Зыгмунт выделил голосом последнее слово, - произошло на несколько дней раньше, Охрименко бы никуда не убежал.
- Охрименко совершил тяжкое преступление, - сказал Михайлин, мрачнея.
- Но надо же принять во внимание причину преступления, помнить о том, что толкнуло человека в бездну... Его поймают?
- Наверное. Не мы, так кокандпы... Однако я задержал вас. Идите к Коле, а то он небось соскучился, дожидая.
- Очень хороший мальчик, - искренне похвалил Сераковский.
Лицо майора потеплело.
- Хочу, чтобы он вырос человеком.
- Я тоже. И делаю для этого все, что в моих силах.
- Спасибо... А в награду возьмите, коли желаете, вот эту книжку "Современника". В ней есть кое-что любопытное для вас...
Михайлин дал журнал Сераковскому, очевидно, не зря. Там была отчеркнута статья, словно бы продолжавшая начатый разговор о наказаниях. Речь в ней шла о французских преступниках, осужденных на галеры. Статья была внешне бесстрастна, она лишь констатировала факты, но сам подбор этих фактов протестовал против жестокости. Безымянный автор взывал к совести людей: наказывайте, но не истязайте!
- "Доказано, - прочитал вслух Сераковский, - что десятый из осужденных на галеры умирает в первый год. Итак, каждый присяжный, положивший отослать десятерых обвиняемых на каторжную работу, может быть уверен, что один из этих людей приговорен им на смерть верную и почти столь же быструю, как и смерть на эшафоте..." И это в просвещенной Франции! Почти как в России!
- У нас нет галер, - усмехнулся Погорелов.
- Зато есть Сибирь, рудники, где погибали декабристы, Нерчинск, а это - те же галеры! У нас есть кое-что почище галер - шпицрутены!
К вечеру стало прохладнее, и оба друга сидели на берегу моря.
- Слушай дальше... "Чему же приписать такую страшную разницу? Без сомнения, нравственному впечатлению, ужасу, который ощущает осужденный, видя, что общество ввергает его в бездну позора, из которой он уже не выйдет, а если и выйдет, то с неизгладимою печатью вечного отвержения, потому что галеры во многом походят на ад Данта..." Да, автор совершенно прав... Нравственный ужас часто бывает сильнее ужаса физического. Слово крепче палки. Убеждение - действеннее, чем наказание, - развивал свою мысль Сераковский.
- Ты, я вижу, всерьез думаешь над этим.
- Меня никогда не наказывали дома, а вот в гимназии однажды высекли за какую-то невинную шалость. И вообще в гимназии секли здорово. Наш учитель словесности заставил нас даже выучить песенку, которую мы обязаны были всем классом петь перед очередной экзекуцией. Это было ужасно! С наслаждением садиста словесник объяснял нам, какие по правилам должны быть розги... помню до сих пор. - Сераковский поежился.
- У тебя хорошая память на розги!
- Я ничего не забываю - ни зла, ни добра.
...Майор Михайлин уехал в Оренбург с первой почтовой лодкой. А на следующий день, на рассвете, Сераковский проснулся от шума, от непонятной и тревожной возни во дворе.
- Что случилось? - спросил он у дневального.
- Охрименко поймали...
Сераковский оделся и вышел из казармы.
Охрименко, шатаясь, шел между двумя казаками. Руки у него были связаны сзади, одежда висела лохмотьями, лицо - в кровоподтеках и синяках, глаза блуждали. На секунду он встретился взглядом с Сераковским, но, кажется, не узнал его.
Из офицерского флигеля показался заспанный капитан Земсков, оставшийся теперь за батальонного командира.
- А, попалась, сволота! - Виртуозно ругаясь, он подошел вплотную к беглому солдату и сжал кулаки. - За-се-ку! Насмерть засеку негодяя!
Постовой отпер висячий замок на двери карцера, и казаки втолкнули туда Охрименко.
В этом безлесном пустынном краю дорога была каждая щепка, и гроб сколачивали из старых, уже бывших в употреблении досок. Последний раз наказывали шпицрутенами полтора года назад, но солдат остался жив, и гроб не понадобился; потом, во бремя холодной зимы, солдаты тайком сожгли его в печке.
И вот теперь делали новый гроб. Из сарая доносились глухой стук топора и шарканье рубанка. Завтра гроб повезут вслед за Охрименко, как напоминание о том, что ожидает осужденного.
По причине все того же безлесья приходилось пользоваться и старыми шпицрутенами: с них только смывали кровь и мочили в воде, чтобы прутья вновь обрели нужную гибкость. Старый солдат Никифор, уже кончавший свою двадцатипятилетнюю службу, носил их охапками из склада и бросал в канаву с горько-соленой, непригодной для питья водой. Сераковский не мог смотреть на эту канаву с плавающими там длинными голыми хворостинами; сознание того, что завтра ему придется взять в руки одну из них, заставляло его страдать невыносимо.
- Быть палачом, катом, казнить своего же товарища, который ни в чем не виноват, - что может быть ужаснее?
- Ужаснее, если бы тебя самого прогнали сквозь строй, - ответил Погорелов.
- Я в этом не уверен...
По установившейся традиции экзекуцию полагалось производить на рассвете. Двадцать третьего июня рассвет ничем не отличался от других, когда еще чувствуется живительная прохлада уходящей ночи, восток окрашивается разгорающейся пурпурной зарею и начинают петь птицы, встречая первые лучи солнца. Как и всегда в это время года, пустыня пахла полынью, ветер переносил с места на место пыль и песок, равнодушно и мерно накатывались на берег волны. Природе не было дела до того, что вот сейчас будут сечь шпицрутенами рядового Тараса Охрименко.
Обе роты подняли ночью. Многие солдаты спали плохо, тревожно, а Сераковский и вовсе не сомкнул глаз. Больше всего ему хотелось на это утро попасть в караул, уйти на работу, лишь бы ничего не видеть и не слышать, но капитан Земсков отменил все работы и оставил только самые необходимые посты - не хватало людей, чтобы сечь Охрименко.
Как и все солдаты, Сераковский надел караульную форму и вышел из казармы. Во дворе стояло несколько офицеров, между которыми был и капитан. Сегодня, как старшему командиру, ему предстояло распоряжаться экзекуцией.
- Настоящие, так сказать, образцовые шпицрутены, господа, - говорил Земсков, - это те, которые прислал граф Клейнмихель из Петербурга в 1831 году для наказания бунтовавших военных поселян. В диаметре чуть менее вершка и в длину около сажени. К сожалению, имеющиеся у нас шпицрутены не совсем удовлетворяют классическому образцу.
- Как вам не стыдно, говорить об этом, капитан! - заметил кто-то из офицеров.
Сераковский боялся смотреть в сторону карцера и в то же время не мог удержаться, взглянул и увидел гарнизонного священника отца Феоктиста, который вошел туда со святыми дарами в руках: приговоренному к шпицрутенам полагалось исповедаться и причаститься, как перед смертью.
Солдаты уже были построены повзводно, когда распахнулась дверь гауптвахты и показался Охрименко в сопровождении четырех конвоиров. Он шел, словно не видя, не понимая, куда и зачем его ведут. Ноги осужденного заплетались, голова опустилась на грудь, страшная тупая безнадежность была во всей его фигуре.