- Доленго тяжело ранен. - Подошел к окну и Колышко. - Он не вынесет дороги.
- С кем имею честь? - поинтересовался поручик.
- Капитан в отставке Болеслав Колышко.
- Ах, это вы! - Поручик обрадовался. - Мы вас давно ловим!
- Знаю... И не поймали б, когда б не был ранен Доленго.
- Надеюсь, его уже рабудили?
- Подождите до утра, - попросил Колышко. Он все еще надеялся, что к мызе могут подойти повстанцы. - Доленго вам будет более полезен живой, чем мертвый.
- Не надо спорить, Колышко, вы человек военный и знаете, что приказ есть приказ. Отворяйте дверь.
Сераковский едва держался на ногах, но его вывели и посадили в бричку, которую дала поручику помещица Косцялковская. Его знобило, он кутался в пальто и глубже надвигал круглую шляпу. Рядом сел доктор. Колышко, адъютант, другие раненые ехали на телегах, остальные, связанные попарно, шли сзади под конвоем солдат.
- Учтите, Доленго, если на нас нападут, я буду вынужден застрелить вас, - сказал поручик.
В Медейку, к дому, где стоял штаб генерала Ганецкого, прибыли в пять часов утра. Всем, кроме Сераковского, остававшегося в бричке, поручик приказал построиться в линию перед штабом. Через минуту оттуда вышел Ганецкий. Стоя на высоком крыльце, он долго и молча смотрел на пленных, на каждого в отдельности, пока не встретился взглядом с Сераковским. Они сразу узнали друг друга.
- А вы б могли далеко пойти, Сераковский, если бы не предали родину, - сказал Ганецкий насмешливо. - Милютин до сих пор, кажется, не верит, что вы изменник. Придется огорчить...
- Вы заблуждаетесь, генерал, я не изменник! - ответил Зыгмунт. - Я не изменил ни польскому, ни русскому народу...
Скорый поезд здесь не останавливался, но его задержали по распоряжению Ганецкого: генерал-губернатор требовал немедленной доставки преступников в Вильно. Сераковского поместили в отдельном купе вместе с поручиком, получившим приказание не спускать с пленного глаз. Поезд шел быстро, мелькали за окном мызы, сады, высокие деревянные кресты на дорогах.
Поручик от нечего делать просматривал принесенные с собой газеты. Он был в отличном настроении: после столь успешной операции по взятию Доленго можно было рассчитывать на быстрое производство в следующий чин. Сераковский молча лежал на полке, стараясь не думать о том, что его ожидает. Все сильнее болела перевязанная наспех рана, и каждый толчок вагона доставлял новые мучения.
- Может быть, желаете свежую газету? - услышал он голос поручика. Эх, поспать бы сейчас!
- Спите, поручик. Я не могу выпрыгнуть на ходу.
- А на остановке? - Поручик почему-то рассмеялся.
Вот уже несколько дней Сераковский не видел газет... "Известия из Италии". Опять о Гарибальди. "Разбитие шаек"... О нем еще, конечно, нет, не успели... Очередной императорский указ. Интересно, о чем? Он пропустил написанное крупными буквами вступление, доискиваясь сразу до сути... "О некоторых изменениях в существующей ныне системе наказаний уголовных и исправительных"...
Сераковский сразу забыл о ране. Неужели? "17 апреля, в день рождения царя-освободителя..." Буквы прыгали у него перед глазами - от нетерпения, от радости, которая вдруг охватила его. Да, это то, чего он ждал столько лет, чему отдал столько сил! - закон об отмене телесных наказаний! Отныне не будет розог, плетей, клейм!.. Еще - "о совершенной отмене для воинских чинов наказаний шпицрутенами". Чья-то статья: "Снята наконец с русского народа эта позорная язва, много веков тяготевшая над ним".
Он закрыл глаза от слабости, нахлынувшей на него после возбуждения, газета выпала из рук, а он лежал на подрагивающей вагонной полке и думал. Наедине с собой он мог сказать, не боясь, что его обвинят в нескромности: ведь это же он, Сигизмунд Сераковский, первый начал борьбу за гуманный закон, первый подсказал идею записки князю Орлову, дал ему сведения для нее. Он, а не делегаты лондонского конгресса Вернадский и Бушен добился включения в повестку дня вопроса о телесных наказаниях! Это он так повел дело, что международное собрание статистиков и юристов публично перед всем миром осудило произвол, царящий в России...
И вот теперь эта самая Россия сшибла его пулей с коня, чтобы судить военно-полевым судом. "Россия?" - он повторил это слово и вдруг понял, что думает не то, совсем не то. Не Россия послала в него пулю, и не Россия будет его судить, а царь, тот страшный строй, на который он поднял руку...
В Вильно Сераковского ожидала тюремная карета, в которой его отправили в военное отделение госпиталя святого Якова.
Специальный поезд нового виленского генерал-губернатора Муравьева подали на запасной путь, где обычно формировались воинские эшелоны. Погрузку имущества - опечатанных сургучом ящиков с секретными документами, включая шифровальные коды, печати; бланки, закончили заблаговременно, еще днем. Выделенные для охраны солдаты стояли у дверей каждого вагона.
На перроне было людно. В Вильно отправлялись более сотни служащих всех рангов и званий, начиная от генералов и кончая телеграфистами и личным поваром Муравьева. Сам Муравьев занимал отдельный вагон вместе с адъютантом и генералами Соболевским и Лошкаревым. В этом же составе ехали два офицера Генерального штаба, назначенные в распоряжение генерал-губернатора, и еще престарелый солдат Прохор, которого Муравьев знал много лет и нередко прибегал к его услугам. Прохор обладал удивительным талантом: как никто другой, он умел изображать любые мужские и женские крики. Еще в тридцатых годах, когда Муравьев вел допросы задержанных участников польского мятежа, Прохор устраивался в соседней комнате, бил розгами по кожаной подушке и кричал благим матом. Все это, естественно, доходило до ушей арестованных, после чего мятежники сознавались даже в тех проступках, которых они не совершали. Это очень потешало Михаила Николаевича, и он перед отъездом в Вильно велел разыскать Прохора...
Поезд тронулся в десять часов вечера, а утром уже был в Динабурге. Здесь последний вагон, в котором ехал начальник края, отцепили от состава и отправили в крепость по тупиковой ветке. Ехать пришлось всего полторы версты.
Муравьева встречало все крепостное начальство. Рассчитывали, что начальник края соизволит позавтракать, но тот отказался, ссылаясь на нездоровье, и попросил доложить о положении дел в округе и городе.
Хвалиться, к сожалению, было нечем. В окрестных лесах орудовали шайки, и проезд даже по почтовым трактам был небезопасен. У одного ремесленника - бронзовых дел мастера - нашли под кроватью спрятанную медную машину для литья конических пуль. Несколько сапожников были уличены в том, что шили сапоги с длинными голенищами - специально для повстанцев. На придорожных крестах появились надписи: "За полеглых в року 1861", надписи замазали, но на следующий день их читали снова.
- Самонадеянность поляков меня поражала еще в тысяча восемьсот тридцать первом году, - сказал, усмехаясь, Муравьев коменданту крепости. С тех пор прошло немало лет, а поляки, кажется, не поумнели... Много ли преступников заключено под стражу?
- По Динабургу - около семидесяти, Михаил Николаевич.
- Мало, недопустимо мало... - Муравьев покачал головой. - И как с ними поступили?
- Их будут судить.
- И дело затянется. Из Петербурга пойдут запросы, просьбы о помиловании. Поверьте моему опыту, что будет именно так. А по-моему, если человек достоин веревки, так нечего ждать, надо взять и вздернуть его поскорей. Оно и короче и назидательней для подражателей... Кстати, вы уже расстреляли графа Плятера?
- Приговор еще не конфирмован.
- Ну, если дело только за этим... - Начальник края оживился. Велите, пожалуйста, подать дело Плятера.
Когда принесли нужную папку, он аккуратно обмакнул в чернила перо и написал ровным разборчивым почерком: "Привести в исполнение".
- Ну вот и все, - сказал он с видом человека, выполнившего свой долг. - А теперь я бы хотел побеседовать с представителями дворянства. Надо рассеять польскую дурь.