- Ба, кого я вижу! - радостно крикул он, направляясь к Сераковскому и раскрывая объятия.
"Боже, откуда он меня знает? - подумал Зыгмунт, тоже с жаром отвечая на приветствие.
- Пан Аркадий, скорей рассказывайте, кто этот юноша, которого я полюбил с первого взгляда.
- Ты бы сперва помолился за изгнанника, - перебил его Венгжиновский.
- О, помолиться я всегда успею. - Ксендз отпустил Сераковокого и перевел взгляд на икону. - Матка бозка Остробрамска, змылуйсе над нами, бедными поляками, а над москалями як себе хцеш...
- Э-э, отец префект, так дело не пойдет! - раздался насмешливый басок нового гостя. - Кто же будет заботиться о москалях?
- О, Федор Матвеевич! Рад вас видеть! - Ксендз оставил Сераковского и бросился навстречу "москалю" Лазаревскому, который шутливо попятился к двери.
- Пан Михал, побойтесь бога, ведь мы уже с вами сегодня дважды лобызались!
- Ну и что же? Бог троицу любит.
Он все же попытался поцеловать Лазаревского в губы, но дотянулся лишь до густой, аккуратно подстриженной бороды.
Когда Венгжиновский уже познакомил Зыгмунта с этими двумя ("Лазаревский Федор Матвеевич, чиновник особых поручений при председателе Оренбургской пограничной комиссии"... "Михал Зеленко, а по-русски Михаил Фадеевич, бывший ссыльный, а теперь капеллан Оренбургского корпуса"...), в комнату ввалился, поблескивая стеклами очков, толстенький человечек, представившийся Сераковскому Михаилом Игнатьевичем Цейзиком, оренбургским провизором. Провизор притащил с собой большой, из красного дерева ящик, оказавшийся фотографическим аппаратом.
- Нет, нет, не отказывайтесь, пан Зыгмунт, я обязательно должен сделать с вас снимок!
- Знаменитый человек. - Венгжиновский похлопал Цейзика по плечу. - Он имеет единственную на весь Оренбург фотографическую камеру!
Постепенно комната наполнилась народом. Это были либо ссыльные, либо уже вольные люди, оставшиеся служить в этом крае. Они крепко пожимали Сераковскому руки, говорили добрые, ободряющие слова, в которых он сегодня особенно и не нуждался, потому что чувствовал себя необычайно приподнято.
За большим дубовым столом пили чай из медного самовара, обсуждали последние местные новости, расспрашивали аптекаря - когда же, по его мнению, окончится эта холера? - но всего более слушали Сераковского, который громко, радуясь, что рядом друзья, рассказывал о своем аресте, Третьем отделении, Петербурге...
Сидели долго, пели польские и русские песни и не заметили, как заглянул в окна розовый, необычайно яркий рассвет, предвещавший зной и ветер. Лишь тогда гости разошлись, но Сераковский так и не прилег. "Последние свободные часы, - подумал он, - а потом казарма и муштра". Чем ближе подходило время к десяти, тем тревожнее становилось на душе. Что-то ждет его у генерал-губернатора, который, говорят, крут и строг, особенно со ссыльными?
Город проснулся рано. О начале дня возвестили резкие крики верблюдов, позвякиванье колокольчиков на их шеях и гортанные голоса погонщиков. Хозяин и гость вышли из дому загодя, чтобы, упаси бог, не опоздать в штаб корпуса.
Солнце еще только грело, а не палило, не жгло, как днем, и горожане запрудили улицы. Кричали торговцы, на ломаном русском языке зазывая покупателей. Прошла рота солдат. Служащие в форменных кителях неторопливо направлялись в присутственные места.
На проезжей части улицы лежал чернобородый человек, должно быть крестьянин-переселенец, и тихо звал на помощь. Прохожие обходили его стороной.
- Сейчас умрет, - сказал кто-то из толпы.
- Почему никто не поможет?! - опросил Сераковский и, прежде чем пан Аркадий ответил, подбежал к умирающему. - Дайте хотя бы воды!
Пока из соседнего дома принесли воду, Сераковский поддерживал руками голову крестьянина.
Подъехал на казенных дрожках военный лекарь и, мельком взглянув на обоих, распорядился:
- Отвезите тело на съезжий двор!
Толпа в ответ загудела.
- Он жив еще! - крикнул кто-то. - Живых хороните!
- Это ты травишь людей! - раздался голос.
- Он, он травит! Бей его!
Кто-то бросился вперед и остановил лошадь, другой схватился за рессору дрожек, третий начал стаскивать с козел кучера... Но тут послышался полицейский свисток, топот коней, свист казачьих нагаек. Толпа сразу отхлынула, рассеялась, и на опустевшей мостовой остались лишь дрожки с седоками, Сераковский, все еще державший голову несчастного, да рядом пан Аркадий.
- Так нетрудно и заразиться, молодой человек, - сказал доктор. Оставьте, он уже мертв...
Генерал-губернатором края и командиром Отдельного оренбургского корпуса был Владимир Афанасьевич Обручев. Верный солдатскому долгу, он безропотно принял назначение в забытый богом край, который надо было освоить, продвигаясь на юго-восток, к Бухарскому ханству, однако же тяготился жизнью в беспорядочном, диком Оренбурге на окраине империи. Высокая должность доставляла генерал-губернатору немало хлопот: надо было уживаться с киргизами, как называли всех туземных жителей, привлекать их на сторону царя, мирить бедняков с баями, а тех и других защищать от набегов кокандцев... Затем эти сосланные поляки, всегда готовые к смуте. Они были не только в солдатских батальонах и ротах, но полонили и присутственные места, занимали офицерские должности в корпусе, а граф Орлов все продолжал посылать их сюда... Не далее как сегодня утром дежурный адъютант опять положил на стол дело какого-то Сераковского, высочайше отданного в солдаты.
- Попросите этого поляка, - сказал Обручев, хмурясь.
Сераковский вошел и встретился с испытующим взглядом человека лет за пятьдесят, моложавого, в темно-зеленом генеральском сюртуке с сияющими эполетами и золотыми орденами.
- Бунтовать изволили? - спросил Обручев, держа в руке бумаги Сераковского. - "На правах по происхождению", - прочел он. - Где же эти права? Где подтверждение вашего дворянского звания?
- Мое дело находится в геральдической комиссии, ваше высокопревосходительство. Сам генерал Дубельт обещал мне поторопить производство...
- Ах, сам генерал Дубельт! - повторил Обручев. - Но мне надлежит решить ваше дело сейчас, не дожидаясь, пока начальник корпуса жандармов займется вашей особой. - Он обмакнул гусиное перо в чернила и написал четким разборчивым почерком: "Рядовым в первый линейный батальон Новопетровского укрепления".
Аудиенция у генерала Обручева продолжалась не более пяти минут.
- Видит бог, я не сумел даже поговорить с генералом, - оправдывался перед паном Аркадием дивизионный квартирмейстер Герн. - Единственное, что я смог сделать для Зыгмунта, - это определить его к вам на квартиру до отправки в батальон.
- Спасибо, Карл Иванович... А это далеко, Новопетровское укрепление? - спросил Сераковский. - Я что-то не слышал о таком.
Венгжиновский и Герн переглянулись.
- Полторы тысячи верст, Зыгмунт.
- Зато южнее Венеции, - Герн попытался подсластить горькую пилюлю.
"Вот когда начинаются настоящие испытания, - подумал Сераковский. - И ничего, ровным счетом ничего нельзя изменить. Разве что..."
Он вспомнил о Дубельте, как бы снова вернулся к событиям почти месячной давности, к встрече с человеком, который был с ним любезен, по крайней мере, не так строг, как Обручев. Он снова услышал его тихий, вкрадчивый голос: "Мой юный друг..."
Сераковский попросил бумаги, перо и сел за письмо. Он писал долго получалось не так, как хотелось, - вымарывал и бросал в корзину испорченные листы. Он не мог требовать справедливости, а только просил о ней, не мог оставаться в письме самим собою, а был лишь тем, кого бы хотел видеть всесильный Дубельт, - покорным, смирившимся, безропотно переносящим удары судьбы.
"...Да будет воля божья, но, Генерал, ведь бог не непосредственно, а через добрых людей печется о уповающих на него; может быть, бог назначил Вас моим попечителем; ежели это так, Отец-Генерал, прикажите как можно скорее выслать мои бумаги, за которыми вы послали в университет, иначе я останусь навсегда рядовым, и сделайте так, чтобы оставили в городе Оренбурге.