Рыжий Иван кидал псу мерзлого чебака. Потом, улыбаясь до ушей, усаживал на сани рядом с собой добежавшую дочурку. Мордастый черный пес торопливо заглатывал чебака и, все еще не в силах унять ликующую радость, визжал, догоняя хозяина, и с ходу вскакивал в сани. Так они втроем на санях доезжали до дому. Рыжий Иван у порога стягивал с себя задубевшую на морозе зимнюю одежду и проходил вперед, устраивался у очага, прижимаясь к жарко натопленной печке. Насквозь продрогшее тело и после чая долго не согревалось. И весь вечер он, прижимая к груди рыжую дочурку с двумя торчащими на затылке косичками, приговаривал нараспев сиплым от простуды голосом: «Для мамы — Гульпатша, для папы — Айпатша».
Со временем Рыжий Иван оправился, бросил костыли. Еще под Сталинградом, в самый грозный час битвы, он вступил в партию. Став председателем колхоза, ты первым долгом предложил Рыжего Ивана секретарем парткома. Долгие годы, считай, до недавнего времени, когда море стало усыхать, а колхоз хиреть, вы работали рука об руку, деля поровну радости и горести. Что и говорить-то, работалось тебе с ним легко, ибо на этого всегда спокойного и надежного человека можно было положиться во всем.
Вот и сейчас ты чувствовал его молчаливую поддержку и в душе испытывал благодарность. Ты снова взял кочергу, потянулся к огню, пошуровал с краю, и тлеющие сучья радостно вспыхнули, ярко и с треском заговорили, посылая под закопченный потолок искры, и рыбаки, сидевшие у казана, невольно отшатнулись. Один лишь Кошен, упрямец, не шелохнулся. Как сидел, подставив плоскую волосатую грудь к близкому огню, так и остался. Пламя метнулось к нему, лизнуло, послышался сухой треск, и явно запахло паленой шерстью.
— Брось! Брось подкладывать! Ты что, всю рыбу хочешь разварить?!
Кочерга, задев ножку тагана, выпала из рук. Только сейчас ты почувствовал, как вымотался сегодня в дороге.
— Ну, баскарма... скажи, сколько здесь думаешь пробыть?
— Это... вы меня спрашиваете?
— Да, тебя! Сколько здесь намерен пробыть?
Все у очага умолкли, кто в упор, а кто незаметно следя из-под насупленных бровей за председателем, каждый из них как бы допытывался: «Ну, что скажешь?» В тебе вдруг проснулось подозрение: ведь устами этого несносного старика они прямо в глаза высказывают тебе все свои накопившиеся обиды и недовольства... И теперь их интересует твой ответ. А что, что ты можешь им ответить?! Тебя вдруг взяла злость на этих требующих неизвестно чего молчунов. Посмотрел на Рыжего Ивана, но и тот, гляди-ка, тоже молчит, глаза смиренно потупил... Совсем как старый, лукавый лис, никогда не позволяющий себе опрометчивого шага. Даже всем своим рыжим обликом смахивал на лиса-хитрована. Ах вы черти полосатые! Науськали, натравили вздорного старикашку, а сами, видишь, затаились, притихли за казаном, выжидают. Так и подмывало тебя вскочить, обрушиться на них. Злые слова вертелись на языке. Да пусть они хоть лопнут, треснут от злости, а ты возьмешь сейчас и выложишь им прямо: «Завтра же с восходом солнца уеду!» А как же, ты дал Бакизат слово не задерживаться. Слово свое сдержишь. Так ты им скажешь. И перво-наперво этому стеклоглазому злюке скажешь. Черт с ним, пусть побесится! Пусть сверлит своими гляделками сколько хочет, пусть себе хмыкает. Плевать ты хотел на него. «Заночую и уеду!» И ты уже собрался было это сказать... но не понял, почему вдруг запнулся, остановился. Отчего — будто мучаясь в дурном сне — ты не можешь пересилить себя, сказать, казалось бы, такие простые и убедительные слова, застрявшие комком в горле...