Выбрать главу

Я подошел к режиссеру. Голова кружилась. Но не хотелось перед ним показывать свою слабость. Из последних уж сил бодрился.

— Ну, как дела?

Он молчал. Вижу: и он ничем меня не лучше. Лицо его, рыжеватое, покрытое веснушками, побледнело, стало пепельно-серым. Кончики лихо вскрученных, цвета меди усов, которыми в другое время он мог бы пугать малых детей, сейчас сникли, пообвисли. И все же из последних сил старается держаться молодцом.

— Да-а! — протянул он, затравленно глядя на ревущее море.

— Тебе, наверное, плохо? Может, назад вернемся?

Он не возражал. Так в тот раз мы и не попали с ним на Барса-Кельмес. Вот так иной раз озорует море. И, видать, не каждому по нраву его озорство.

Однажды, притомленные дорогой, мы с другом остановились на ночлег в одинокой рыбачьей лачуге на берегу моря. Старик со старухой одни коротали там свой век. Был у них один-единственный сын, да не вернулся с войны. Но старик говорить об этом не любил. По своей природе сдержанный, он вообще никому не жаловался, не сетовал на судьбу, не делил ни с кем свое горе, лишь изредка, и то, когда бывал на море, оставаясь наедине со своим кормильцем, скупыми старческими слезами облегчал душу. Мы узнали об этом позже, от других людей. А в тот вечер, поев свежей ухи, в лачуге старого рыбака мы думали совсем о другом.

Старик жил бедно. Стены летней лачуги-времянки местами облупились, и там и сям вылезал сухой плетеный камыш. В середине комнаты подмигивала подслеповатая лампа без пузыря. Она сильно чадила, и испуганно мельтешил, трепетал над нею слабый, желтоватый язычок пламени. С улицы через открытую дверь влетела ночная бабочка. Бедняжку некая сила вечно влечет, тянет к огню. Говорят, самец пчелы, едва сходясь на лету со своей парой-подругой, тут же падает замертво, расплачиваясь жизнью за свою страсть. И все же во имя будущего потомства пчела-самец смело идет на свою гибель. Таков заложенный в нем от природы инстинкт. Так повелевает долг. В бабочке тоже есть что-то от этой жертвенности, великого безумия пчел. Она готова опалить себе крылышки, готова принять мгновенную гибель, но любовь к огню в ней так же сильна, как и зов жизни. И этой бедняжке грозила та же участь. Но хозяин лачуги, явно не одобряя ее безрассудного порыва, отогнал ее от огня.

Товарищ мой улыбнулся. Может быть, вспомнил свое далекое теперь детство. А скорее вспомнил огромного роста балагура казака, вспомнил, как тот в ином веке, в ином краю на ночной охоте своими толстыми пальцами пытался аккуратно поймать бабочку, оберегая ее от пламени. Как, однако, удивительно повторяются в жизни схожие ситуации, как созвучны бывают поступки людей, вообще порывы душ, и не преграда для них ни эпоха, ни язык, ни вера.

Тогда в лачуге старого рыбака охватило меня волнение странное, томящее, и я подумал о себе. Подумал я, вот ты прожил последние десять — пятнадцать лет в столице, вдали от родного края, но, видать, все же так и не смог оторваться от своего аула. В какую бы даль ни занесла тебя судьба, а все же хоть какой-нибудь сокровенный уголок родной земли да живет в тебе. Бывает и так: живешь себе в полное удовольствие в своем доме, где все сверкает, блестит, начиная с полировки мебели, подвесок люстры и никеля ванной комнаты. Ты уже сжился со всем этим, комфорт и уют городской жизни держат тебя прочно, и иной жизни ты теперь для себя не представляешь, но, сознайся, иногда в тихие вечерние часы, всецело отдаваясь затягивающему чувству семейного уюта и благополучия, вдруг с удивлением обнаруживаешь, что напала на тебя беспричинно сосущая тоска... тоска по рыбачьему твоему аулу. И в эту минуту словно враз исчез, улетучился весь опыт, весь лоск бывалого горожанина, и дороже всех благ земных тебе сейчас маленькая, пропахшая рыбьим духом лачуга в Приаралье. А сколько таких лачуг в казахской степи! И сколько тружеников на ее просторах, безымянных чабанов, рыбаков и дехкан, чьи сильные мозолистые руки всю жизнь не выпускали черенка лопаты или кетменя.