Бессильные протесты старика еще сильнее потешали рыбаков, будили уснувшую радость. Кто-то завел-затянул песню, и все перестали дубасить в ладони и выкрикивать: «Ас-са!», закинули руки друг другу на плечи и, раскачиваясь, не очень слаженно, но с охотой подхватили сызмала знакомый мотив. И баскарму втянули в свое безоглядное веселье. В таких случаях чаще всего он оставался в стороне, только улыбался, глядя на них, редко когда подтянет, а сегодня и сам не заметил, как стал подпевать во весь голос:
О черноокая, ненаглядная ты моя.
Будь благословенна мать, родившая тебя...
Но эти проникновенные слова точно обожгли язык. Почему-то, совсем некстати, вспомнилась не по годам разнаряженная щеголиха теща с ехидной улыбкой на накрашенных губах: «Разошелся зятек мой, передовик производства. К добру ли?!» А рыбаки не обращали внимания на осекшегося вдруг баскарму, пели, старательно тянули, вкладывая всю душу в старинную, такую задушевную песню, воспевавшую возлюбленную и благословлявшую ту женщину, которая ее родила. Шофер-бала, оставив наконец в покое старика, картинно опустился на колено в середине круга. В руках его незаметно как оказалась маленькая, выделанная из джиды домбра, которую рыбаки вместе со снастями всегда возили с собой. И теперь он яростно хлестал по струнам и горланил во всю мочь. Выходило не бог весть как складно, зато громко и разудало. Баскарма покосился на домбру и нахмурился, потемнел лицом. И эту домбру некогда отец смастерил. Дека ее потрескалась, гриф до черноты захватан руками. Бедную домбру терзал каждый, кому не лень. В непогодь рыбаки обычно не выходят в море. В ненастные дни они, забившись в камышовую лачугу, как придется коротают время, и тогда всяк тренькал на ней, не вытирая жирных или грязных рук, и валялась она всегда где попало. За свою жизнь покойный отец сколько таких домбр смастерил из неприхотливой джиды! Было время, когда на правобережье Арала в каждом порядочном доме висели на самом почетном месте отцовские домбры. И поныне земляки безошибочно определяют их, сделанные некогда руками мастера Амиржана. Это она, отцовская домбра... Сделай отец домбру не из джиды, из другого дерева, она в скитальческой жизни рыбаков давно бы пришла в негодность. В руках шофера звучала она сейчас глухо, не пела — простуженно гундосила.
— Дай-ка сюда!
Шофер посмотрел недоверчиво, будто ослышался.
— Дай, говорю!
Шофер, помедлив, все еще не веря, подал домбру. Баскарма осторожно дотронулся до струн, тихо отозвавшихся, слегка поправил нижние лады, подкрутил колки — и неожиданно мягко, как-то ласково, свесив голову на грудь, прошелся по струнам всей пятерней. И маленькая домбра под его большими узловатыми пальцами вздрогнула, очнулась, точно обрела голос. Все вокруг сразу притихли. А домбрист, смущенный тем, что неожиданно обратил на себя внимание, опустил глаза и не хлестал по струнам, а точно оглаживал их кончиками припухлых сильных пальцев, и домбра под ними млела вся, пела послушно, с легкой и печальной дрожью, будто рассказывала что. И лилась все дальше светло-грустная, как нескончаемый ручеек, мелодия, задевая своей дрожью сердца, размягчая лица тоской по родному, волнуя и завораживая рыбаков.
Бывало, искушенный домбрист, видя, как благоговейно его слушают, и сам весь встрепенется, подхваченный собственным вдохновением, и глазами начнет играть и ерзать. А этот вроде сам себя стеснялся, прятал глаза, склоняясь все ниже и ниже над маленькой, словно игрушечной, домброй, и странно было видеть сейчас рослого, крепко сколоченного детину скрюченным, согнутым в три погибели над какой-то своей, никому не ведомой темной печалью. Уж не плакал ли он вместе со своей неутешной домброй? Не звал ли невозвратного?.. А она все изливала чью-то скорбь, заходилась в неизбывной тоске, томила и бередила заунывными звуками душу; и когда, казалось, готова уже была надорваться сама и разорвать сердца, домбрист вдруг выпрямился, вскинул голову, ни на кого не глядя, и отрешенно уставился в потолок. И слушатели, перехватив этот взгляд, затаили дыхание и невидящими глазами посмотрели туда, на закопченный камышитовый потолок, на косо-криво, кое-как набросанные жерди. И корявые, как сучья, пальцы, больше привыкшие к веслам, к пешне, к багру, к снастям, несколько раз кряду сильно и нежно ударили по струнам, извлекая вдруг высокий и пронзительный звук, и враз застыли, замерли. И стало тихо-тихо...