Кстати, матом в армии никто не ругается. Здесь матом разговаривают. Я тоже разговариваю матом, но иногда употребляю и нормальные слова – например, общаясь с офицерами. И думаю я тоже нормальными словами, но стоит открыть рот... Когда вернусь домой по дембелю, могут возникнуть проблемы. В нашей школьной компании материться было не принято. Но здесь матерщина – среда обитания, солдатское эсперанто, где все слова давно утратили первичный смысл и слух не режут. К тому же мат категорически универсален. Одним словом и его модификациями можно выразить что угодно, и все тебя поймут. Пройдет много лет, я буду смотреть по видаку стоуновскую ленту «Взвод» и с ностальгическим восторгом услышу поверх американского мата гнусавый русский перевод: «Возьми эту долбанутую долбоевину и долбани этого долбанутого долбака». Боже ты мой, как я буду смеяться, и сразу все вспомнится. Всё, и шпилька тоже.
У меня не получается. Шпилька скручивается пропеллером, но круглая сердцевинка замка никак не желает поворачиваться. Капли пота со лба скатываются на нос, я утираю их рукавом, хотя в брючном кармане у меня есть носовой платок. Настоящий носовой платок, а не кусок подшивочной материи. Таких пижонов в роте трое – я и два моих друга-сержанта. Платки купил я, притом не в солдатской лавке, где их нет, а в подлинном немецком магазине, и торжественно вручил своим товарищам. Они их, кстати, взяли с благодарностью, лично стирают и сушат в ротной сушилке. Сам я платки не стираю, а меняю: у каптерщика Ары лежит стопка высотой с кирпич. Дело в том, что я солдат с достатком.
Хватит мучиться. Сажусь за стол и начинаю думать. Жрать хочется все больше, и нет часов (забрали, на гауптвахте не положено), чтобы прикинуть время и настроиться. Губа стоит на отшибе, ближе к техпарку, полковые звуки сюда не долетают, и не услышать, как играют на трубе подъем, поверку или построение на завтрак. Ладно, к черту, ты же умный. Представь себе конфигурацию ключа, конструкцию замка, как все там отжимается, отходит... Пытаюсь придать шпильке очертания «английского» ключа. Встаю и несколько минут прохаживаюсь, заложив руки за спину. За маленьким окном у потолка чуть-чуть поголубело; хоть и октябрь, погода может и наладиться. Я сырость не люблю, а здесь сыро с октября по апрель. Зимы почти нет, одна слякоть, ноги в сапогах вечно мокрые, почти у всех болят и шатаются зубы. В полку-то еще ничего, а вот в роте охраны, куда я попал по призыву, был с этим делом полный караул, да плюс к зубам – фурункулы и прочие прыщи. У ротного же фельдшера на все болезни только мазь Вишневского.
Так, хватит, нагулялся. Приваливаюсь плечом к железным ребрам койки и погружаю свой «ключ» в отверстие. Я прямо чувствую, как все его бороздки ложатся на штифты и кулачки внутри замка. Слегка покачиваю «ключ» туда-сюда, пытаюсь провернуть. Спокойно, парень, не психуй... Ах, вот в чем дело! Шпилька заканчивается полукругом, а у английского ключа кончик углом, вроде как у ножа кухонного. Вытаскиваю шпильку, опять мну пальцами, примериваюсь, потом закусываю зубами и сдавливаю. Шпилька коротко хрустит. Одна ее половинка торчит у меня изо рта, другая падает с переворотами. Мне кажется, я даже слышу, как она ударяется о бетон, подпрыгивает и ложится клюшечкой у стенки. На самом деле слышу я другое: лязг засова, скрип дверных петель и голос выводного:
– На выход, Кротов. Руки за спину.
Сморкаюсь в пальцы, руку жлобским жестом вытираю о грудь гимнастерки; проволочка сама собой проскальзывает в нагрудный карман. Поднять упавшую и мысли даже нет.
– А завтрак, мля? – говорю я выводному.
– Шагай давай, – роняет выводной и делает шаг в сторону, пропуская губаря вперед.
Роты тянутся на плац к утренней поверке. Топот, шарканье, гул голосов. Полк у нас гвардейский и заслуженный, еще с войны расквартирован по старым кайзеровским казармам – три этажа и метровые стены. Наша трехэтажка на другом конце плаца – рядом со столовой (а ходим кушать вокруг плаца километр, такие здесь порядки). Лиц мне не видно, далеко, но худой силуэт ротного старшины Пуцана я и отсюда примечаю. Караульный наряд – младший сержант и два автоматчика – ведет меня обочиной аллеи, опоясывающей плац. Встречные солдаты смотрят на процессию с пустым интересом, знакомые мне машут и подмигивают – в полку я человек по-своему известный. На ветру мне холодно в гимнастерке без ремня, однако настроение с каждым шагом повышается. Куда меня ведут – не знаю, зачем – не знаю тоже, но это не имеет никакого значения. Важно, что я вырвался из камеры.
Полк у нас красивый. Брусчатка плаца уже вымыта нарядом, асфальт аллеи подметен, бордюры светятся побелкой, деревья и кусты подстрижены, и лишь трава газонов выцвела, пожухла. В прошлом году перед инспекторской проверкой в ноябре по приказу комполка высохшую траву обрызгали зеленой анилиновой краской из распылителей. Весной, понятно, пересеивали, местами полностью меняли дерн. А тогда, в ноябре, было как у молодого. Так любит выражаться старшина Пуцан. Если что ему нравится, он одобрительно басит: «О, как у молодого...» Пуцан меня не любит – весной я отказался продать ему свой радиоприемник «ВЭФ». Любить не любит, но гнобить побаивается: я человек со связями и темной биографией, старшина об этом знает. Когда рота строится на занятия и всем командуют: «Налево! Шагом марш!» – меня выводят из строя и отправляют в распоряжение штаба полка. Пуцан при этом смотрит в сторону. Старшина не знает, чем я в штабе занимаюсь, и считает меня обнаглевшим сачком. Вообще-то так оно и есть: когда на инженерной подготовке все машут кирками и лопатами, я сачкую в чистом кабинете. Вожу плакатным пером по ватманской бумаге или округлым «писарским» почерком заполняю нумерованные секретные тетради. Я и спать иногда остаюсь в комендантском взводе при штабе, и в роте никто меня не ищет. К тому же я играю в волейбол за полковую сборную и чешу на ритм-гитаре в полковой бит-группе. Тренировки и соревнования, репетиции и концерты плюс ненормированный писарский режим – для самовольщика лучше не придумаешь. Легко затеряться и выпасть из виду начальства на несколько важных часов. Главное – умело врать и никогда не попадаться. А я попался, притом дважды кряду. Это плохо.
Шагающий впереди сержант минует штаб, сворачивает к зданию второго батальона. Здесь на нижнем этаже располагается лейтенант из таинственного пятого отдела – щуплый особист, за глаза именуемый Витенькой. С ним мы, помимо волейбола, встречаемся в подпольном кружке карате – удивительной новой махаловке, интерес к которой нам прививает наш старлей-завспортзалом. Так что с Витенькой мы знакомы. Догадываюсь, что меня ведут именно к нему. Запинаюсь и сбиваюсь с шага.
Левое крыло в казарме перекрыто стальной дверью. Сержант давит кнопку звонка. Появляется ефрейтор-дневальный с автоматом, тогда как простому дневальному положено стоять при одном штык-ноже. Серьезная контора, холодок в животе разрастается. Сержант сдает меня дневальному, отрывисто бубня, что положено по уставу караульной службы. Ефрейтор кивает мне: «Прямо!» В коридоре полумрак, дневальный цокает подковами сапог по кафельному полу. В казармах полы деревянные, а здесь, смотри ты, кафель положили. Чтобы кровь было легче смывать? Все-таки особисты, прямые наследники СМЕРШа. Досмеешься ты, Серега, дохихикаешься...
Лейтенант Витенька сидит за конторского вида столом, курит и смотрит в окно. На окне сварная решетка в палец толщиной. Стекло до форточки замазано белой краской, поэтому в кабинете у Витеньки горит настольная лампа, и в желтом ее сиянии худой знакомый особист напоминает мне Дзержинского. На самом деле лейтенант силен и резок, на тренировках машется по-черному – никто не любит работать с ним в спарринге, ходишь потом в синяках. Фамилию летюхи я не помню, да и незачем: в армии фамилии на погонах писаны.
– Здравия желаю, товарищ лейтенант! – бодро гавкаю я от порога. Грудь колесом, руки в струночку, подбородок вперед. Этой салажьей выправкой я посылаю Витеньке некий условный сигнал: дескать, формальности соблюдены. Особист долго мнет сигарету в пепельнице. По бедности или от скупости он курит солдатские «Охотничьи» знаменитой фабрики «Елец», но после тренировок всегда стреляет у меня немецкие.