– И ты бы смог стрелять в людей? – спрашивает Милка.
– Не знаю, – говорю, – наверно, смог бы. Нас к этому готовят, мы же армия.
– Да врет он, – говорит Спивак. – Ни хрена бы он не выстрелил. Он у нас добрый, салаг защищает. И чемоданы дембельские кому попало раздает.
– Я салаг не защищаю. Просто не даю их без толку гнобить, мне это не нравится. А ты сам знаешь, если мне что не нравится...
– О, даже я это знаю, – говорит Милка. – Если тебе, Сережа, не нравится что-нибудь... Или кто-нибудь. Вот за что ты бил несчастного Женуньку?
– Я его не бил.
– Нет, бил, мне передали.
– Если б я Женуньку бил, он бы уже помер.
– Этот может! – почти кричит Валерка. – Он вам рассказывал, Людмила, как мы карате занимались? Приемчики показывал?
– Я сейчас приемчик покажу. Тебе.
– А покажи!
– Мальчики! Мне кажется, вы пьяные.
А мы и в самом деле пьяные, кто спорит. Люди для того и пьют, чтобы стать пьяными, нагородить ерунды, обидеть хорошего человека, отбить у друга бабу. Я не пил черт знает сколько, пусть даже в силу обстоятельств, и было хорошо, все было просто здорово, и выпил я, чтоб стало еще лучше. Разливаю в стаканы остатки: Спиваку пол стакана, себе больше. Из своего стакана Валерка отливает Милке – ему надираться нельзя, он при клейстерском деле, опять гоняет ложкой сахар. Мой друг Спивак, гусар и самовольщик. Смотрю на Милку вскользь, не поднимая взгляда к ее лицу, чтобы не встретиться глазами. Милка сидит, положив ногу на ногу, скрестив кисти рук на колене. У нее круглые колени, полные запястья и лодыжки, и она любит говорить, что это некрасиво, а мне нравится. Милка утверждает, что у женщин в тонкой кости проявляется порода. Плевать мне на породу. Спиваку вообще на все плевать, когда живая баба рядом.
– Вы женаты, Валера? – спрашивает Милка.
– Я быстро, – говорю, – не закрывайтесь. – А сам подмигиваю Спиваку: давай, мол...
– Заначка? – восхищается Спивак. – Нет, не женат, а что?
В палате храп и спертый воздух. Ложусь на спину, башка начинает кружиться. Поворачиваюсь набок, пристраиваю голову повыше – не так мутит и комната на месте. Лежу с открытыми глазами – закрыть нельзя, сразу проваливаюсь – и думаю о Милке и Валерке. Не просто думаю, а представляю, как там они без меня. И с ужасом вижу, что все получается, все складывается, совпадает, даже «слоник», и через пьянь свою и ужас понимаю, что сам того хочу. Все разрешится тогда, все развяжется, не надо будет болтать про Север, про школу, друзей и родителей, потому что я устал болтать и выдавать авансы. Я хочу только видеть ее, сверху смотреть на нее и на «слоника». Мне больше ничего не надо. Я Милке никогда не вру – даже когда мы «строим планы». Все может быть, все может состояться. А почему бы нет? Я мужик решительный: захочу – сделаю. И будет все. И Север будет, и наша комната в общаге, и будущий Милкин диплом, и мой диплом – мы оба на заочном, там есть корпункты вузов, не проблема. Проблема в том, что может и не быть, я это честно в мыслях допускаю. А Милка – нет, хотя ведь именно она так любит говорить, что ничего у нас не выйдет.
...Спивак лежит на топчане и спит, поджавши ноги. Хватаю чайник, пью воду из носика. Вижу свое отражение в темном окне: дурацкий халат, раззявленный ворот исподнего, в котором все мы ходим, под зэка стриженая голова. Как может женщине понравиться такое чучело? Ложусь на доски ближе к печке, сую под голову ладони. Совсем как в камере, только не холодно. Надо бы скорей второй топчан состряпать, для Валерки.
Просыпаемся мы до подъема, лакаем воду, курим натощак и шутим про вчерашнее. Я говорю Валерке про бутылку в замполитовском кармане. Тот говорит, что жаль, обидно вышло, надо извиниться, да и сейчас не помешает остограмиться, сегодня Новый год. Есть брага, говорю. Спивак подскакивает: мать твою, у нас есть брага?..
Когда мы жрем в столовой завтрак, за мной является дневальный. Допиваю серое какао, бреду в дежурку медсестры. За столом сидит тетка-заведующая в полевой форме, без халата. Полевая форма ей идет – она вычеркивает возраст. У нее майорская звезда и мятые погоны: последнее на мужике всегда смотрится плохо, а начальнице придает женской мягкости.
– Садись, – говорит заведующая. Смотрит мне в глаза с открытым осуждением и злостью.
Ну выпили вчера, не ночевали в отделении, делов-то... Прикидываю, как себя вести. Смотрю на стол, вздыхаю, делаю бровями – мол, виноват, исправлюсь. В армии как в церкви: главное – покаяться. Тетка встает, отпирает шкаф с документацией, бросает на стол папку больничного дела. Я разворачиваю ее к себе, читаю Милкину фамилию по мужу, ее полное имя и отчество. Так вот в чем дело. Вот почему отец-начальник держит ее здесь.
– Я не знал, – отвечаю я тетке. – Честное слово, не знал.
Тетка хватает папку и трясет у меня перед носом.
– Ты, – шепчет тетка, – ты, скотина...
Папка взлетает вверх, я поневоле за ней поднимаю глаза, и сверху рушится удар. Совсем не больно, но у меня хрустит в носу, и льется кровь. Она хотела просто стукнуть меня по моей идиотской башке, но я поднял лицо так не вовремя. Тетка, ахнув, сует мне под нос полотенце. Я промокаю нос и губы, потом еложу полотенцем по столешнице.
– Я не знал, – говорю. – Я не знал.
Смотрю на больничную Милкину папку, на белом картоне которой, вот странно, ни капельки крови. Потом по теткиным глазам отчетливо читаю, что папкой той плохие новости не кончатся.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
– Ты мне можешь объяснить? – спрашивает ротный.
Время к полуночи, мы сидим в комнате ротной канцелярии. Я за главным столом, командирским, а он за маленьким, приставным. Командира роты за глаза зовут Валерой, даже Валеркой – он маленького роста, сухощав, с мальчишеским азиатским лицом, а взгляд тяжелый. Ротный пьет свою водку и курит мои сигареты. Ко всем во вверенном ему подразделении он обращается на вы, только ко мне на ты – в особых случаях.
Сегодня именно тот случай. Утром на строевых занятиях батальонный майор Кривоносов разделал нашего корейца под орех. Майора мы не любим за вечную брезгливо-недовольную гримасу оплывшего лица и привычку ругать офицеров при подчиненных. Не сказать что нам жалко своих командиров или стыдно за них перед ними же, только после таких вот разносов ротный и взводные тихо звереют и начинают нас гнобить по делу и без дела. И надо было батальонному нарисоваться в тот момент, когда мой друг и командир отделения сержант Николенко вытащил из строя и погнал маршировать двух молдаван из нового призыва – Сырбу и Гырбу. Сутулые и длиннорукие крестьянские парни из горного села на румынской границе со злыми от усердия лицами косолапо топтались вразнобой, и чем сильней они старались, чем яростней командовал Николенко, тем нелепей у них получалось. И майор не сдержался, остановил занятия, подозвал ротного и устроил публичный разнос. Ругался он тихо, сквозь зубы, и я слышал, как справа от меня тяжело сопит Николенко. Наш ротный по стойке смирно торчал перед майором и выглядел не лучше Сырбу-Гырбу.
Когда на перерыве распустили покурить, молдаване спрятались под деревом возле курилки, горбясь больше обычного. К ним подошел старослужащий Валька Колесников, оглянулся по сторонам и пнул Сырбу в ногу. «Ну вы, обезьяны, – сказал Колесников. – лично буду гребать и сушить». Сырбу дернулся, затряс ушибленной ногой, а Гырбу вдруг сжал кулаки и сунулся к Вальке: «Так не говори! Нельзя! Так плохо!» – «Да пошел ты», – сказал Валька и плюнул ему под ноги, но вернулся в курилку с ухмылкой, слегка удивленной. «Во деревня! Надо жизни поучить после отбоя». – «Отставить», – сказал Николенко. Ротный стоял на краю плаца, заложив руки за спину, и рассматривал носки своих сапог. Взводные переминались рядом. Наш взводный Лунин, бравый мальчик из кадетки, собрался с духом и пропел: «Взвод, становись!» Кореец даже и не глянул на него.
– Можешь объяснить? – снова спрашивает ротный.
– Боюсь, что нет, Валерий Хогыкович, – говорю я ротному. – Так уж сложилось, и не поломать.
Вот уже час наш ротный командир пьет водку и задает мне простые вопросы. Например, почему мы, солдаты, такие тупые. Почему мы не хотим служить нормально и честно делать что положено. Ненавидим офицеров и всегда готовы их подставить. Понимаем только крик и мат, а человеческое обращение считаем слабостью и сразу распускаемся. Не хотим учиться хорошо стрелять, быстро бегать и копать окопы. Жалованье проедаем в чайной, а на подшивку гимнастерки рвем казенные простыни. Перед отбоем не моем ноги. Гнобим молодых, вместо того чтобы учить их правильным личным примером. Спим на постах и бегаем к немцам за водкой. Пряжки поясных ремней у нас всегда висят на яйцах. Мы портим новенькие сапоги раскаленным утюгом, делая на них гармошку. Не пишем письма родителям...