Днем в техпарке много всякого народу и разной технической суеты. Грохот железа, шум моторов, перекличка матом и без мата. Но в пять часов парк закрывается, и войти сюда можно только в присутствии разводящего или начальника караула. Разводящим нынче я поставил сержанта Лапина, а начальником – нашего взводного Лунина, потому что подошла их очередь, а в этом деле я как ротный писарь строг и справедлив.
К шести смеркается, бледно вспыхивают фонари внешнего периметра. Для меня это сигнал спускаться с вышки, что я и делаю с огромным удовольствием. Приседаю и машу руками влево-вправо, разгоняю кровь, поддергиваю плечом ремень автомата и медленно шагаю между боксов к противопожарному ящику с песком, где посланный мною салага должен был в сончас запрятать для меня сигареты и спички. Перед караулом нам положен сон после обеда, но старики не спят, им западло, а с ними не спит и вся рота. Шарю в песке – сигареты и спички на месте. Прикуриваю в рукаве шинели, спрятав голову под крышку ящика, затягиваюсь и стараюсь подольше, насколько хватает терпения, дым не выдыхать, иначе его видно даже в темноте, а так он почти полностью уходит в легкие. Наверно, это вредно. Ну и черт с ним.
Огибаю бокс и выхожу в другую линию. Свет от казармы за забором прямо мне в лицо, и хорошо видна вся геометрия: плоские стены, карнизы, выступы дверных проемов, пятна навесных замков, вмурованные металлические плиты, по которым техника заезжает в боксы... Вертикальная полоска тени у двери шестого бокса чуть шире обычной – и нет пятна висячего замка. Подхожу ближе. Дверь не заперта, просто прикрыта, и замка в ушке нет. По уставу я обязан сообщить по телефону в караулку. Телефон висит под вышкой на столбе. Надо снять трубку, покрутить ручку индуктора, как в старом кино про войну, и сюда примчатся с разводящим бодрствующая смена, потом дежурный по полку, потом танкистское начальство (бокс-то танковый), и будет свистопляска до конца моей смены, ни покемарить мне тогда, ни покурить. Еще и наряд закатают: почему не проверил, когда пост принимал? Обязан был проверить все замки и пломбы. Да кто их проверяет, все торопятся смениться, иначе и за час не обернуться караулу. Решаю не звонить. Доложу при смене разводящему.
Тяну железную дверь на себя, она с натугой поддается. И вправду открыто. Затворяю потихоньку и топаю дальше. Хотел внутрь заглянуть, но что-то передумал.
В роте охранной я тогда прямо сказал старикам: не перестанете над нами издеваться – придем с постов однажды ночью и всех перестреляем. И постреляли бы, настолько нас задрючили. Сейчас – не знаю. Может, нас и надо было дрючить. Я в карантине поначалу на перекладине шесть раз подтянулся, а надо было десять. Через две недели я подтягивался аж двенадцать, притом на два последних маха еще и орал: «За нашу советскую Родину!» Первый раз бежал по боевой тревоге на свой пост, а это километра полтора. По расчету боевому вдвоем с другим салагой несли ящик с боеприпасами. Скоба у ящика железная и тонкая, изрезала все пальцы в кровь. Я плакал и стонал, что не могу. Меня пинали сапогами, я поднимался и бежал. И добежал, мы уложились в норматив, а после я придумал, как этот ящик долбаный сподручнее нести. И пресс брюшной мне набивали кулаком после отбоя, и отжимался я от пола до мышечных судорог. В итоге быстро накачался – и стариковский кулак отлетал от меня, как от стенки. Но с зубной щеткой и сортиром я не дался. И с тумбочкой тоже, и с присягой в бане. Потом договорились по понятиям. А здесь, в полку, рассказывал Колесников, во все дыры сношали полгода, пока не прибыли новые салаги. Прежние салаги стали молодыми, молодые – кандидатами, кандидаты – стариками и дружно принялись сношать новых салаг. Такой вот круговорот армейской природы – жестокий, но не бессмысленный. Правда, это я сейчас так думаю, за два месяца до собственного дембеля, а раньше думал по-другому. Особенно когда в обнимку с ящиком валялся весь в слезах, крови и грязи, и меня пинали сапогами те, кому до дембеля осталось две недели.
Прошедши свой маршрут по полному зигзагу, сажусь на ящик и спокойно отдыхаю. Накрапывает дождь, немецкий март всегда с дождями. Для меня это вторая весна в Германии, и слава богу, что последняя. Не люблю я здешнюю погоду. То ли дело у нас в Сибири. Лето – так лето, зима – так зима. Поднимаю воротник шинели, думаю снова покурить, и тут до меня доносится глуховатый, короткий, но отчетливый стук автоматных выстрелов. И не где-нибудь, а рядом, за углом.
Понимаю, что стреляли не снаружи, а внутри, иначе б тут такое эхо раскатилось – в полку бы отдалось. «Калаш» – штука громкая. Ни хрена себе, думаю. Осторожно выглядываю за угол. Автомат сам собой скользнул в руки, большой палец на скобе предохранителя. За углом никого, только тень в двери шестого бокса стала чуть пошире – или это мне мерещится? Не знаю. Стрельба на территории поста – дело серьезное.
Разворачиваюсь и бегу к вышке, снимаю трубку, кручу ручку вызова, индуктор жужжит...
Сержант Лапин спрашивает меня, почему я пьяный на посту. Он вообще большой шутник, только от шуток его не смешно. Кинуть сзади взрывпакет в полевой сортир, когда там солдатик нахохлился. Письмо из тумбочки изъять при утреннем осмотре и читать его вслух издевательски... Не самый он приятный человек, наш замкомвзвода. По скорому дембелю он записался на краткосрочные курсы младших лейтенантов. Через три месяца получит звездочку-микробу, формально станет офицером – что еще надо для счастья колхозному парню?
Отвечаю Лапину, что я не пьян, стреляли в самом деле. Сержант надолго замолкает, потом спрашивает: а почему на других постах не слышали? Потому, говорю, что стреляли, скорее всего, в танковом боксе, здесь один открытый оказался. Нет, говорю, внутрь не заглядывал. Да, говорю, буду ждать. Давай быстрее, Лапин, мать твою...
Жду на углу прохода между боксами, откуда видны техпарковские ворота. Минут через семь слышен железный стук калитки, слитный топот, и вот уже видны подпрыгивающие на бегу фигуры в длинных шинелях. Беру по-уставному автомат на руку и кричу:
– Стой... дет! – Это означает «Стой, кто идет!». Смена бежит, как бежала.
– Раз! – на бегу кричит мне Лапин, то есть «Разводящий со сменой».
– Раз! Месте! – в смысле «Разводящий ко мне, остальные на месте».
– Сё порядке! – тоном ниже отвечает Лапин.
В смене семь человек, по числу постов в техпарке и вокруг него. Вторым за Лапиным бежит Валька Колесников, пилотка на нем поперек головы, ворот шинели расстегнут. Словом, вышел старик перед сном прогуляться.
– Ну, чё гут? – спрашивает Лапин, шумно дыша и озираясь. – Где стреляли?
– Пойдем, покажу. Шестой бокс.
Беру автомат на плечо и иду к шестому боксу. Длинные тени Лапина и Вальки колышутся рядом с моей. У бокса останавливаюсь, показываю пальцем на приоткрытую дверь и ушко без замка. Дверь высокая, железная, на огромных вваренных шарнирах, большая белая шестерка по трафарету нарисована чуть вкось. Сержант молчит, прикусив указательный палец, смотрит на дверь и о чем-то думает.
– Открывай, – громко шепчет Колесников.
Уже берусь за серое холодное железо, но Лапин властно отстраняет меня, плечом толкнув на стену бокса. Правую руку кладет на кобуру с пистолетом (сержанту пестик не положен, но Лапин – замкомвзвода и на курсы записался), левой рукой с усилием отводит дверь и делает шаг в темноту.
Я ничего не слышу, только вижу. От спины сержанта Лапина, от его толстой новенькой шинели (выпросил у Ары, старую сжег утюгом, когда форс наводил) летят какие-то темные клочья, что-то брызжет мне в лицо. Лапин резко дергается, разводит руки, словно в изумлении, и падает навзничь мешком. При этом я по-прежнему ничего не слышу. Потом вдруг сразу слышу: Лапин хрипит, в груди у него густо булькает. Я смотрю на Лапина, прижавшись к стене, и ничего не делаю. Просто стою и смотрю, как у него дрожат ноги в красиво заглаженных дембельских сапогах. Спереди шинель у него совсем не тронута, ничего на ней не видно... И тут я понимаю, что Лапина убили, в него стреляли, и он мертвый. К двери просовывается Колесников, в движении ударив меня локтем в грудь. Лязгает затвором и оглушительно и длинно стреляет в дверной проем, водя стволом по кругу. Слышно, как пули с разным звуком ударяются в железо и в бетон. Колесников отскакивает от двери и замирает в полуприседе. Тишина, даже Лапин уже не хрипит. Сердце бьется у меня в горле. Вдруг Колесников прыгает через лежащего, плечом наваливается на дверь, вдавливает ее на место и прижимает спиной, держа автомат возле шеи. Он что-то говорит, но очень тихо, словно в боксе могут нас подслушать. Я наконец врубаюсь и мчусь на вышку к телефону. В казарме за забором вспыхивает свет, меня окликают из окон, но часовому отвлекаться не положено. Лейтенант Лунин ахает, потом говорит «Ё!» – и отключается. Бегу назад, хотя мне этого не хочется. Смена затаилась вдоль стены, Лапин не шевелится, Колесников все так же подпирает спиной дверь. Грохот моих сапог по бетонке слышен на луне. Валька показывает мне кулак, прикладывает палец к губам, а после тычет этим пальцем в сторону двери. Подхожу ближе. Валька сдвигает пилотку набок и прижимается к железу ухом. Мне страшно сделать так же, но страх я пересиливаю. За холодной дверью бокса гул пустоты, и в этом гуле кто-то плачет, и так горько, так беспомощно, что у меня сжимает горло.