В дивизии нас строят на плацу и затевают капитальный шмон. У всех из-под погон выпарывают вкладыши, срывают с мундиров неположенные знаки «ГСВГ», выдергивают проволоку из воротничков. Роются в чемоданах, листают дембельские альбомы, с мясом вырывают снимки, если в них неуставная вольность. У меня альбома нет, не сподобился, так что рвать нечего. Конфискуют второй флакон дембельского одеколона «Светлана». А говорили, можно два. Заставляют разуться. Я-то в портянках, а Валька в носках, ему приказывают привести себя в порядок. Отдаю ему свой второй комплект. Колесников, сжав зубы, пытается мотать портянки стоя, я держу его за плечи под издевательски веселым взглядом проверяющего. Какой штабной дурак отправляет на шмон офицеров? Послали бы старшин или сержантов – они солдаты, с них и спроса нет, им приказали. Но старший лейтенант, на корточках бомбящий чемодан, позорит офицерские погоны. Мы вообще офицеров не любим по своей солдатской природе, а сейчас и вовсе презираем. Меж тем старлею хоть бы что, он даже радуется ощутимо, когда у меня из портянки вываливается значок «ГСВГ». За спиной проверяющего стоит аккуратный тыловой солдат с картонной коробкой из-под немецкого печенья. Старлей, не поднимаясь с корточек, бросает туда конфискат и продолжает рыться в чемодане.
На дивизионном сборном пункте мы ночуем. Кормят нас нормально, но выпивки здесь не найти – мы никого не знаем и нас серьезно сторожат: караул с боевыми патронами, из казармы не выйдешь. Долго не могу заснуть. Место чужое, непривычное, без конца курю в холодном темном туалете, где так сильно пахнет хлоркой, что вкуса сигарет не чувствуешь. Только заснул – поднимают, кормят, грузят по машинам, везут в штаб армии, где будет прощальный парад. На хрена он нам сдался? В полку – это мы понимаем. Там жизнь наша солдатская прошла, там товарищи и командиры. Там Батя, блин, отец родной со своим пузом, едри его в качель. Но на хрена нам в штабе армии целый день терять ради парадной маршировки? Быстрее бы в вагон, на полку, чтобы колеса застучали на восток. Сюда из Тюмени мы ехали неделю, даже больше. Значит, и до дома будем столько же трястись. Умру со скуки как пить дать. А два года назад в таком же мае я так хотел, чтобы наш поезд шел помедленнее, и радовался, когда мы подолгу стояли в ночных тупиках, пропуская пассажирские составы, потому что в поезде еще была не армия.
Разгружаемся на том самом огромном плацу, где мы, салаги, ждали медосмотр и сортировку. Молва доносит, что парад будет в двенадцать – любят этот час армейские начальники. Прибывают новые машины, нас все больше и больше. Дембеля бродят туда-сюда, ищут тех, с кем прибыли в Германию и на два года здесь расстались, разъехавшись по разным воинским частям. Кто не бродит – сидят на своих чемоданах. Мне не сесть, мой чемодан полупустой и мягкий, и я прохаживаюсь, руки за спину. В дальнем конце плаца большие проволочные ворота. За ними, через узкую дорогу, такие же ворота и будка КПП под красной крышей, треугольниками на четыре стороны, отчего у будки несерьезно дачный вид.
Боже ты мой, как же нас много на плацу – на эшелон, похоже, наберется. Это само собой сбивает пафос дембеля: в полку на фоне остающихся мы были именинниками, а здесь именинников сотен пятнадцать. Куча наряженных солдат – и никакого праздника.
Стерегут нас сержанты-сверхсрочники местной «учебки», отчаянные спиногрызы, «кусяры» – самый худший вариант простолюдина во дворянстве. Их ненавидят даже те, кто с ними никогда не сталкивался. Такая в армии про них давнишняя молва. И залупись сейчас на дембеля любой «кусяра», была бы массовая драка. Но сержанты ведут себя сдержанно, пусть и надменно. Мы тоже почем зря не задираемся.
Нам командуют очистить центр плаца и строиться по краю – идем и строимся. Шинели с чемоданами велено оставить на газоне. Нас сбивают поротно в каре. Сверкая трубами, выходит духовой оркестр парадного полка. Я ищу в нем знакомые лица, но очень далеко, не разобрать.
– К торжественному ма-а-ршу!
И снова, как в полку, мы бьем со всей силы подошвами. Но нас теперь намного больше – звук просто обалденный. Его, должно быть, слышно в Веймаре, за тридцать километров, где много лет назад родился то ли Гёте, то ли Гейне.
Толпу я не люблю – не только потому, что в ней теряюсь. В любой, даже тихой, толпе есть что-то на тебя давящее. Толпа сама собой накапливает самое плохое, что есть в людях, и только спичку поднеси... Мне лень додумать, почему так происходит. Однако же в толпе организованной, сколоченной и выстроенной по ранжиру, идущей в многосотенную ногу, где сердце сразу ловит и принимает общий ритм, ты начинаешь чувствовать восторг своей причастности к этой грохочущей, мерно качающейся массе, что проплывает сейчас мимо молодого командарма, стоящего над ней с ладонью у виска. Как он сказал? «Спасибо вам, солдаты, что своей честной службой вы на два года сохранили мир стране». А что, не сохранили? Сохранили. Порву пасть любому, кто скажет слово поперек. Насчет честности службы возможны нюансы, губа и самоволка с пьянками в нее не вписываются, но по большому счету, когда было надо, мы армейскую лямку тянули по-честному. Кто так не думает – опять же пасть порву, особенно гражданским, которые не нюхали. Ну, пусть не пороху, мы ведь не воевали, – так запаха сырых портянок в ночной казарме после марш-броска. Но зря у нас погоны потрошили, без вставок строй погано смотрится, нет общей линии плеча, и сапоги позапылились, а личных щеток у нас нет, общие щетки остались в бытовках.
Кормить в столовой нас не будут – на всех не хватит места. Спиногрызы делят роты на десятки, назначают старших, отправляют за сухим пайком. Завтра в эшелоне нам дадут горячее, сегодня пайком перебьемся. В нашей десятке я один ефрейтор. Деваться некуда: беру в подмогу Вальку, шагаю за сержантом. Штаб армии растянулся на длинном пологом холме. Плац внизу, у подножия. Где-то там, повыше, за деревьями, заборами и крышами прячется здание главного корпуса, где мы с майором и подполковником рисовали большие красивые карты. Выстаиваем медленную очередь у какого-то облезлого крыльца, получаем две коробки с хлебом и консервами. Бредем назад, и тут я словно спотыкаюсь.
– Слышь, Валька, две коробки донесешь?
– А ты куда? – удивляется Колесников.
– Да надо мне... Я быстро. Донесешь?
Моя коробка, поставленная сверху, задирает Вальке подбородок. Колесников уходит, веселым матом разгоняя встречных. У ворот меня стопорит дежурный. Объясняю убедительно, дежурный верит, пропускает. Перехожу дорогу. Снова КПП, но здесь уже попроще: дежурный видел, как меня пропустили на первых воротах, и, выслушав, молча кивает. На афише у дорожки тот же фильм, что и в полку. Иду рабочим шагом, козыряю, когда надо, сердце начинает колотиться. На углу штабного корпуса ныряю под знакомые кусты, выкуриваю сигарету, глядя, как огонек сползает к фильтру. Крыльцо в немецкой серой плитке, тяжелая дверь на пружине, шесть лестничных пролетов, покрытых немецкой ковровой дорожкой, темные доски и сумрак коридора, белая дверь с матовым стеклом, за дверью светло, солнце с той стороны.
– Здравствуйте! Ефрейтор Кротов. Могу я видеть товарища подполковника?
– А по какому вопросу?
– По личному.
Секретарша пожимает плечами, немного медлит, встает из-за стола, идет к двери начальника. И по тому, как она входит в кабинет и прикрывает дверь, а не докладывает о пришедшем от порога, я понимаю, что меня узнали.
– Заходите.
Секретарша на меня не смотрит. Это плохо. Хочется развернуться и уйти. Очень сильно хотелось уже, когда я курил под кустами. Но поздно, ему доложили. Теперь мне назад ходу нет.