Выбрать главу

Никогда больше в жизни не дергайся. И никогда не возвращайся, если не хочешь выглядеть смешным. Да плевать мне на то, как я выгляжу. Захотел пойти – и пошел. Захотел увидеть – и увидел. Захотел поговорить – поговорил. И все я сделал правильно. А если бы не сделал – сидело бы в башке и мучило. Теперь мне легче. Настолько легче, что с души воротит.

Куда девать пустую банку из-под каши? Валька говорит: положи в коробку, потом пошлем кого-нибудь. А кого мы пошлем, здесь же нет молодежи? Колесников машет рукой: дескать, найду, не бери в голову. Я ему верю, он найдет. И ей я тоже верю. У нее на самом деле все хорошо, без глупостей. Когда я оглянулся у ворот, она еще стояла на крыльце и разговаривала с мужиком в белом халате и офицерских сапогах. И вдруг вздрогнула, встрепенулась, будто ее легонько ударило током. Она всегда так делала на вдохе перед тем, как засмеяться, и мне это ужасно нравилось, я говорил: «Ну чего ты подпрыгиваешь, Милка?» – и сам смеялся вместе с ней.

Наконец нас строят и ведут. Шинель на левой руке, чемодан в правой. Я было сунул шинель в полупустой чемодан, но замаялся отвечать армейским идиотам, почему я без шинели, когда все с шинелями. Иду теперь как все, радуюсь легкости в правой руке и покою. Еще пара тысяч шагов, и я свое оттопал. А у Колесникова чемодан битком набит, Вальку заметно крючит набок. Интересное дело: великий полковой фарцовщик Кротов дембеляется нищим, тогда как далее курилки не бегавший Колесников увозит больше пуда всякого немецкого добра. Где справедливость? Неужто прав Папаша Хэм: победителю не достается ничего, все – мародерам? Но друг Колесников совсем не мародер, так думать грех. Однако же решительно не понимаю, откуда у него образовались бабки. Боже ты мой, каким дерьмом я забиваю себе голову, делая последние шаги по немецкой земле, на которую поди никогда уж больше не ступлю. Вот мой отец ушел отсюда в сорок шестом и с той поры ни разу не бывал, а не последний человек в «нефтянке». Знаю я, кто за границу ездит.

Вагоны стоят прямо в поле, на одноколейной ветке, уходящей от ворот бетонного армейского забора с колючкой поверху и часовым на вышке. Колючка загнута наружу, от врага, я это отмечаю с пониманием. У каждого вагона караульный с примкнутым штыком. Товарный вид состава приводит меня в замешательство, но караульные при нашем приближении дружно откатывают вправо широкие щиты дверей, и тут я прихожу в восторг: да это ж знаменитые теплушки! Сорок человек или восемь лошадей, на таких в Гражданскую катались и в Отечественную. Широкая доска повдоль открытого проема. Стоять рядком в проеме, навалившись на доску грудью и локтями, курить махру и сплевывать наружу липкие крупинки. Ворот кителя расстегнут, сияют белые подшивки... Вот это настоящий дембель! Прямо кино, я признал.

Нас строят, делят, группируют у вагонов. Смысл погрузочной суеты мне понятен, но как же надоело это понуканье. Отстаньте вы от нас, в конце концов, мы наподчинялись до отвала.

Посреди вагона закопченная печка-буржуйка с жестяной трубой сквозь крышу. Направо и налево нары в два яруса, на них матрасы, простыни, подушки. Одеяла не положены, укрываться мы будем шинелями. Где ваша шинель, товарищ гвардии ефрейтор? Вот она, на матрасе, забито место на втором ярусе справа, головой по ходу поезда – я не люблю, когда на меня дует, а после той истории с водою, на губе, вообще не выношу, если мне зябко. Колесников забил себе место напротив, лежит, присматривается, хорошо ли ему будет видно Германию. Вдоль теплушек ходят спиногрызы, приказывают двери закатить, оставив только щель для вентиляции. Поверху в вагоне четыре окошка такого размера, что в них не пролезть, как и в дверную щель под накидным запором. Все продумано в войсках, все предусмотрено. Но мы откатим дверь, как только тронемся и наберем приличный ход. Пока валяемся на нарах или сидим на длинной лавке у буржуйки и смотрим в щель, где серый с черным щебень насыпи, откос с зеленой травкой, кусок бетонного забора под колючкой, над ним вертикальная полоса белесого неба – ну как глаза у того немца.

Все неподвижно. Потом шаги и голоса, хруст щебенки, постылая морда сержанта в проеме. Колотят в дверь – откатываем. Два солдатика в полевой затертой форме грузят в теплушку большой армейский термос с чаем. Колесников орет: «А чё, жратвы-то не дадут?» В вагоне начинаются хождение и толкотня. Кто-то сунул руку с кружкой слишком глубоко, ошпарил себе пальцы, мат и хохот. Сержант накатывает дверь снаружи и требует установить запор. В полумраке лезем в вещмешки за сухпайком. Вагон жестко дергается – на тепловозе явно наши. Вокруг возня и ругань. Моя кружка свалилась с лавки и катится к двери. Бросаюсь за ней на карачках, под коленями мокро. Испортил дембельские брюки, пятно от чая здесь не выведешь. Мое место на лавке кто-то с хохотом занял, как в детской игре со стульями и лишней задницей. В пионерлагере я никогда в такую игру не выигрывал – большой, не успевал. Присаживаюсь с краешку на нижних нарах. Снаружи проплывает бетонный столб квадратного сечения. В Союзе столбы деревянные. Вот и поехал ты домой, товарищ гвардии ефрейтор. Занявший мое место тянет руку: давай, мол, кружку, зачерпну по новой. Валька шумит, чтобы открыли дверь. Я говорю, что рано, надо подальше отъехать. Да ни хера не рано, шумит Валька и сам идет к двери, шатаясь и растопырив руки – нас хорошо уже мотает на ходу.

Мы едем полем, потом лесом. Потом немецкая деревня с белыми домами, с малолитражками «Трабант» на подъездных дорожках, с подстриженными под овал деревьями, одинаковым белым штакетником в пояс – наших заборов здесь нет, немцы от мира не прячутся. Деревня уходит вниз, открывается широкая лощина, звук вокруг поезда меняется – мы въезжаем на мост. Сквозь перекрестное мелькание железных балок я вижу внизу черное распаханное поле, на нем фигурки в солдатской хэбэшке. Пока, ребята! Скоро вечер, приедет немец и покормит бутербродами с шипучим лимонадом. Не унывайте, пацаны, придет и ваше время.

Дверь откатили до упора. Все, кто сумел втиснуться, стоят в проеме, навалившись на поперечную доску, курят, вертят головами. Я курю, где сидел, роняю пепел на пол – потом выметем, в углу видел веник. Щелчком поверх голов выстреливаю свой окурок в небо. Надо поспать. Я ждал этих минут целых два года – и вот: устал и скучно. Зачифирить бы по-вечернему. Обычный чай в бумажных пачечках при шмоне отобрали, но у нас с Валькой чай в железных банках, сувенирный, с неграми на этикетке. Такой не отбирают, полагая, что если сувенирный, дорогой, то мы его переводить в чифирь не станем. Ну что тут скажешь? Идиоты... Однако дров возле буржуйки нет. Значит, обойдемся. Вообще пора бросать и отвыкать, иначе дома засмеют. Подушка хилая, а я люблю, чтоб голова была повыше. Устраиваюсь на боку, шинелью прикрываю ноги, китель внакидку поверх плеча – авось не помнется, – фуражку сую под подушку. Сапоги я поставил под нары и теперь беспокоюсь: а вдруг какой-нибудь дурак их в шутку ночью выкинет? Ну чем не шутка – дембель без сапог? Армейских шуток я боюсь, они непредсказуемые. Взрывпакет подбросить в полевой сортир, суровой ниткой член к кровати привязать, зубную пасту выдавить в сапог...

Вагон качает, надо спать. Не спится.

Когда до дембеля осталось меньше месяца, ко мне пришли. Никто не гоношился, не махал кулаками – передо мной особо не помашешь, пусть даже те четыре старика, что явились вечером в казарму, были равны со мной в правах. Я выгнал лишних из курилки, мы сели там и стали разбираться. Да, парни потеряли всё, когда нас с Валеркой застукали. Однако же и я всё потерял, и на губе отсидел, и под следствием.

К тому же парни знали про Караева, про мой чемодан и общак. Я ничего им не был должен, мог упереться и послать подальше – едва ли четверо на одного полезут, это против дедовских понятий. Беда была в том, что я сам чувствовал себя виноватым перед ними. Будь мы со Спиваком поосторожнее... В конце концов, рванули бы кустами, старлей в окно бы не полез, мы успевали смыться и мешок заныкать – потом пусть сколько хочет гнобит.

– Ладно, – говорю, – что вы конкретно предлагаете?

Оказалось, дембеля пришли не просто так права качать, они уже подсуетились малость.