Выбрать главу

Так мы маемся без дела часа два, и вдруг оживление, гогот. К вагонам подходят молодые женщины в железнодорожной форме, отпирают двери. Солдаты сразу лезут следом, женщины кричат на них мужскими голосами, отталкивают, запираются внутри. Мы ждем еще час. Появляются сопровождающие офицеры и милиция. Нас сверяют по спискам и отбирают военные билеты – чтобы мы не соскочили с поезда раньше приписного пункта.

– По вагонам!

Нет, черт возьми, хороший я организатор: наши пятеро без багажа первыми врываются в вагон. Мы расхватываем чемоданы и тоже лезем вверх по железным ступенькам. В вагоне давка, ругань, толкотня. Меня вдергивают за рукав в купе, я ставлю на пол чужие чемоданы и падаю задом на полку. Наших здесь четверо, забили под себя две нижних и две верхних, другие наши за стенкой и дальше. Чемоданы перепутались, я не вижу своего – ладно, потом разберемся. Мне досталась как старшему нижняя полка, но я меняюсь, потому что люблю ехать наверху и смотреть в окно. Раскатываю матрас, снимаю сапоги и махом взлетаю наверх. Подушка снова маленькая. Кладу под нее сложенную шинель, ложусь на бок – отлично, прекрасный обзор. Так и буду смотреть на страну, пока не доеду до дому. Как там Валька? И как там Спивак? И наш ротный-кореец? Третьи сутки мы в пути, пора бы думать про гражданку, припоминать родных, Гальку, одноклассников, старую штатскую жизнь, но в голове пока сплошная армия, и вспоминается только она. Курилка за казармой, каптерка Ары, потный дух спортзала, музей, я чешу на ритму, сержант Лапин, родные морды, мокрый автомат, губа, заколка... Когда же мы поедем, черт возьми!

Наконец поезд трогается. Все улеглись, расселись и как-то притихли. Гляжу за окно – там Союз, пусть и западный. Все сразу как-то потускнело. И не сказать, что бедно, а просто неухожено – даже в сравнении с Польшей. Про немцев я вообще не говорю. Зато мы делаем ракеты, перекрываем Енисей. Во мне растет неясная догадка, что там все хорошо отчасти потому, что мы недодали себе, оторвали от себя социалистическому братству, которого я, собственно, в Германии не видел. Нас вообще нигде не любят, пусть и улыбаются – знаю я цену тем улыбкам. Даже болгары, за которых русские в прошлом веке столько крови пролили, в двух войнах нынешнего века примыкали к немцам против нас. Вот вам и братушки. И если что перевернется – примкнут опять за милую братскую душу. В школьной истории про это прямо не написано, но я умею складывать один к одному. Сложив, я очень огорчился. Все дело в том, что я немножко верю в мировую справедливость. Мне так хочется, я так воспитан. Так правильно – пока не сложишь один к одному. Вот коммунизм нам обещали к восьмидесятому году – все верили, сейчас помалкивают.

Еще, конечно, можно верить в Бога, но я в него не верю. Не потому, что его нет, – я допускаю, что он существует, – но лично во мне веры нет. Значит, надо верить в какие-то простые вещи, на которых, по-моему, строится жизнь. Мне, например, не шибко важно, что люди думают и говорят. Мне важно, как люди поступают.

Однако ж надобно не истину искать, а чемодан, вон все уже стучат консервами.

...Потом, конечно, я смеялся. Курил в тамбуре, смеялся и тряс головой. Рядом курили другие дембеля. Через тамбур прошла проводница, девушка с круглым серьезным лицом. Большой рыжий дембель снова попросил дать ему хотя бы на полшишки, все засмеялись, и девушка тоже. Мне не понравилось, однако я тоже смеялся, только не над скотской просьбой рыжего, а над собой. Потому что чемодан я не нашел.

Все четверо моих клялись, что каждый нес два чемодана. Я их обматерил, потом устроил шмон. Вместе с проводницей мы обошли вагон. Никто на шмон не обижался: могли ведь не украсть, просто сунуть куда-нибудь в неразберихе посадки. Когда шмонали купе рыжего, он в первый раз запарил проводнице про полшишки. Тогда я еще не смеялся. А сейчас курю в тамбуре и смеюсь. В других вагонах шуровать бессмысленно – смежные тамбуры были закрыты, никто не мог мой чемодан пронести насквозь. Ну черт же побери! И ладно бы вещи, подарки, хоть мне и жалко – не самих вещей, а тех дорогих мне людей, которым они не достанутся. Но там же курево, мыло, сухпай, зубная щетка, бритва, складной нож, свежая подшивка... Есть две дойчмарковские десятки, полпачки сигарет «F6», зажигалка с пьезоэлементом и носовой платок в брючном кармане. И всё. Я снова нищий. Но где-то глубоко во мне гвоздем торчит мыслишка, что – правильно. Всё к этому вело, полные два года. Я отдал долг и возвращаюсь. Ни с чем. А разве обещали, что я за это что-нибудь получу? Никто не обещал. С чем уехал, с тем и приехал. Минус долг. Он списан. И с полковыми, что по моей вине на бабки залетели, я все-таки под дембель расплатился. Пусть не со всеми и не до конца. И ладно. Найду Вальку Колесникова, посмеемся вместе, вот только двери межвагонные снова закрыты. Впендюрить бы девице на всю шишку...

Колесников пришел, когда я спал зубами к стенке.

– Поднимайся давай.

– Отстань, я спать хочу.

– Ты чё, расстроился?

– Да пошло оно все...

– Кончай, Серега!..

Валька трясет меня за плечо, я отмахиваюсь. Перед глазами у меня разводы пластиковой стенки – они напоминают мне штабную карту, на которой мы ночами воевали с НАТО. Как там майор с подполковником? Получили по звезде перед заменой или так и свалили в Союз без повышения в звании? На штабных учениях я им поляну накрывал и уходил в кусты, чтобы не смущать своим ефрейторским присутствием. И это вечное ночное: «Ну что, солдатику нальем?..» Но вот сейчас лежу, уткнувшись в стенку, и вспоминаю их без неприязни, даже с удовольствием. В принципе, нормальные были мужики.

По вагону разносят еду, уже вечер. Каша пшенная, чай, кусок хлеба, миски и ложки армейские. Два дембеля напротив вскрывают банку из сухпая и удобряют кашу свиной тушенкой. Предлагают мне, я не отказываюсь – так вкуснее. Но есть дурное чувство, будто побираюсь. Когда поели, хочу собрать посуду и унести в последнее купе, как просили раздатчики, но меня стопорят: «Ладно, сиди». То ли жалеют из-за пропажи, то ли по-прежнему считают старшим. Девица кричит в коридор про белье. Посылаем к ней двух делегатов, долго стелемся – по очереди, тесно. Раздеваюсь, лезу наверх. Простыни привычно сыроваты. Внизу на столике раскладывают карты, я сверху слежу за игрой и заставлю себя вспомнить, как кого зовут в купе, а то ведь расстроился, все из башки улетело. За окном рельсы и шпалы встречного пути, с ревом и стуком врывается поезд, долго мельтешит и разом исчезает, снова рельсы и шпалы. Так будет еще много суток. Закрыть бы глаза и открыть – а ты дома. Я очень мало думаю про своих родителей. Наверное, это плохо. Они любят меня. Но родители просто есть, и детям этого достаточно. А им? Никогда не спрашивал и вряд ли спрошу. Как об этом спросить? Я не знаю.

Утром после завтрака в купе возникает Колесников. Я в это время режусь в карты и думаю насчет бритья: попросить у соседей станок или ну его на фиг, пусть борода растет, побреюсь ближе к дому. Карта мне идет, сейчас я отобьюсь и две шестерки пришпандорю «на погоны».

– На, – говорит Колесников и прямо в карты ставит вещмешок.

– Что за фигня? – спрашиваю я сердито.

– Открой – увидишь.

– Здесь люди играют! Убери. Чей ход, мой?

Колесников дергает завязки вещмешка.

– На. Вот так вот, твою мать.

И уходит. Я кричу ему вслед – мол, чего ты? Сидящий с краю лавки парень, наклонившись боком, смотрит вдоль вагона, пожимает плечами и говорит мне: «Ушел». Беру вещмешок за горловину, ставлю рядом на полу, распахиваю, гляжу внутрь. Соседи тоже смотрят.

Странно же устроен человек. Не удивляюсь, зачем и как мой друг Колесников все это собрал. Я удивляюсь, как он прошел между вагонами, если все двери задраены?