Выбрать главу

Он является, когда за окнами уже совсем темно, глядит на стол и сразу кличет караульных. «А пожрать?» – говорю я ему. Но дознаватель только рукой машет: ступай, не мое дело. «Записку хотя бы оформите», – прошу я Витеньку, привычно убирая руки за спину. Сержант из караульных берет меня под локоть и толкает в коридор. Ну просто полный беспредел! Пусть самоволка, пусть измена родине, но голодом морить солдата не положено.

В караулке меня сунули в камеру для временно задержанных. Цементный пол и шершавые стены – ни коек тебе, ни сидений. Место самовольщику привычное: бывало, трое суток без записки тут и проторчишь. Помню, кантовался здесь, когда на воле стояла страшная жара, от стен же камеры и пола спасительно несло прохладной сыростью. Но то было летом, а ныне октябрь, холод в камере пробирает меня до костей, но я сознаю, что скандалить бессмысленно. Сажусь в угол, на корточки, кисти рук засовываю под мышки и пытаюсь закемарить. Обидно, что не вернули в родную камеру – там ждут меня половинка заколки и упрямый замок, ковырялся бы в нем до отбоя, потом заснул на койке по-людски. Утром снова к Витеньке – хрен с ним, с тетрадью и изменой, лишь бы порубать дозволили. Я бы сейчас даже бациллу зарубал. Бацилла – это кусок вареного свиного сала с неснятой волосатой шкурой. Такие плавают в солдатском супе, и жрут их только новобранцы. Те вообще рубают все подряд, смотреть противно: и волосатые бациллы, и даже кашу комбинированную – это когда на ужин нам подают объедки утренней перловки с остатками обеденной гороховой размазни. Я давно догадываюсь, что на ужин положено что-нибудь третье, например – рисовая каша, но риса мы в глаза не видим – его давно наладились воровать толстозадые сачки полковой кухни, потому что рис и еще масло союзное сливочное – единственные армейские продукты, которые немцы охотно покупают. Остальное для них несъедобно.

Воды попить бы, но выводного лучше не тревожить попусту – еще разозлится и работу найдет, хоть я и без пяти минут старик. В своей-то роте меня давно не трогают, а здесь чужие люди, могут наплевать, что без пяти. Пошлют в сортир или курилку чистить караульную, там вместо урны стоит гильза от корабельного снаряда главного калибра. Замаешься драить до блеска военно-морскую латунь. Ума не приложу, где ее взяли так далеко от моря? Может, весной, когда на Балтику на стрельбы ездили? Лупили с брониковых пулеметов по плотам с мишенями, а еще – по брезентовому конусу, который на длинном тросе таскал над морем за собой плюгавый «кукурузник». Еще мы стреляли по конусу из крупнокалиберной зенитно-пулеметной установки с двумя стволами. Две круглые крутилки с ручками – наводка по горизонтали и вертикали – да педаль огневого спуска, или как там она называется, с единственного раза не запомнил. Педаль высокая, когда на нее ставишь подошву сапога, колено в подбородок упирается. Задача – поймать далекий конус в перекрестие прицельного устройства, потом сделать упреждение с учетом расстояния и времени полета пуль. То есть целишься, по сути, прямо в «кукурузник». Начинаешь давить на педаль, ход у нее тяжелый и долгий, и когда наконец установка загрохочет, затрясется и примется плевать огнем – ты стреляешь просто в белый свет. Так мы постигаем науку побеждать. А летунам на «кукурузнике» поди за риск большие деньги платят.

Заснуть не удается. Я думаю про сливочное масло. Оно у нас в полку не сливочное, я это сразу понял, когда сюда попал. Нас кормят сливочным немецким маргарином. Я его пробовал раньше и узнал вкус: этот маргарин продавался в офицерской чайной охранной роты и солдатам разрешалось в получку его покупать. Здесь я проверил специально: ни в офицерской чайной, ни в солдатской, ни в гарнизонном магазине им не торговали. Чтоб, значит, на опасные сравнения народ не наводить. Но я в торговле и фарцовке понимаю. Масло немцам продать и у них же купить равный вес маргарина, который стоит в три раза дешевле. С учетом населения полка – немыслимые деньги. Притом и бегать никуда не надо: наладил канал сбыта – и качай. Старшина-сверхсрочник, завстоловой, у нас в бит-группе на басу лабает, притом нормально, я его признал. Но как-то раз я не сдержал язык и ковырнул его тем самым маслом-маргарином. Старшина сделал вид, что не понял, но в штабе как-то подошел ко мне, увел в сторонку и сказал, чтоб я заткнулся: большие люди здесь завязаны, пасть открывать опасно. Особенно тому, кто к немцам бегает с хабаром через вооруженные посты. Я старшину, чтоб лицо не терять, послал немедля во все дырки – тихо, но отчетливо. Однако с той поры про маргарин начисто забыл и ел его на завтрак, словно масло. Он, кстати, вкусный и мажется по хлебу хорошо. Забыть-то забыл, но сейчас вот припомнил, и стало мне тревожно на душе. Если старшина сказал кому повыше про мою догадливость и те вдруг озаботились, а хуже – испугались, тогда вполне могли придумать хитрую подлянку: кто станет слушать о пропаже масла, когда тут родиной торгует завзятый самовольщик.

С деньгами вышло плохо. В полку наверняка все знают, что мы со Спиваком попались, и деньги требовать не станут – таков закон фарцовочного риска, но мне ужасно жалко пацанов: пойдут теперь на дембель голыми. Отпуск на родину – один разок в два года, и то не каждому солдату. И что привез однажды и сумел продать – на то солдатик чемодан свой дембельский и затоварит. Другого варианта нет, потому что продать ему нечего: маслом, бензином и прочим армейским имуществом торгуют люди званием повыше. Сам я в отпуск не ездил – не удостоило начальство, хотя и обещало, но чемодан мой дембельский давно стоит у ротного каптерщика Ары в особом отделении; красивый чемодан, тугой и в клеточку. А где общак наш самовольческий запрятан – даже Спивак не знает, а только я, еще двое и тот, у кого он лежит на хранении. Я хотел было держать общак у Вилли, но вдруг меня возьмут и в часть другую перебросят, как было в роте: полчаса на сборы – и хрен успеешь сбегать и забрать, обидно будет. Да, жалко пацанов. А старшину не жалко. Он у солдат ворует, а это западло. Бензинчик на учения списать и толкануть – еще куда ни шло. Свой взвод под видом инженерной подготовки загнать на поле картошку для немца окучивать – потерпим, нам же все равно, чего и где копать, к тому же немец еще и покормит. Но пайковый кусочек масла, двадцать пять несчастных граммов в сутки, из горла у солдата рвать – западло и полный беспредел. Короче, намекну я дознавателю, что если он бодягу про тетрадь пропавшую мутить не перестанет, придется снова пасть открыть, притом не здесь, а в трибунале – такое дело, как измена родине, полку не по зубам, подследственного повезут в армейский штаб, напротив Бухенвальда. Бывал я там в командировке, видел концлагерь в цветах и деревьях.

Дверь лязгает, я вздрагиваю, поднимаю голову.

– Встать, – говорит караульный. – Спать и сидеть не положено. – Лицо у караульного нахмуренное, но не злое. Я со вздохом разгибаюсь. Он свой номер отбывает, я отбываю свой. Как только дверь захлопывается, я медленно сажусь, и зря я это делаю, не выждав: дверь открывается, и в ней уже не только караульный, но и сержант из караульного начальства.

– Нарушаем? – противно щурясь, говорит сержант.

– Виноват, исправлюсь.

– Ну да, исправишься... – сержант начальственно кивает и уходит, караульный затворяет дверь.

Она железная и шире, чем в обычной камере, но тоже с маленьким глазком. Стою в углу, переминаюсь с ноги на ногу. Падаю на пол и делаю пятьдесят отжиманий: если смотрят в глазок – пусть порадуются. Первые десять мог бы сделать с прихлопом ладонями, как того требует наш каратист-старлей, особый шик на тайных наших тренировках, да ну их на фиг, караульных, – недостойны зрелища. Хожу по камере, верчу плечами, разминаю поясницу. Выбрасываю ногу в боковом ударе и держу ее на уровне глаз, пока хватает сил. Потом присаживаюсь в угол и закуриваю. Пошли все на хер.

Сержант теперь уже не щурится и ничего не говорит. Я прячу сигарету в горсть, обозначая посыл к примирению, и даже разгоняю дым другой ладонью. Сержант хмыкает, отступает в коридор, откуда появляется расхристанный губарь с ведром в руках, наклоняет его, на пол льется вода, губарь уходит, его сменяет новый, потом третий, потом снова первый губарь...