Из всех эвакуированных самая заметная — Надька. Тогда высокие женщины были редки, а Надька — высокая, крепкая, с густой каштановой гривой волос. Движения у нее властные, голос уверенный, хотя ей было всего девятнадцать, когда она приехала сюда, в это далекое от Ленинграда село.
Рядом с нею как-то пропадали все другие, даже довольно красивые женщины. Жизнь в ней кипела, и когда она шла, то чем-то напоминала породистую лошадь, едва сдерживающуюся, чтобы не умчаться куда глаза глядят.
Она жила со свекровью, грудным сыном, которого родила здесь, в эвакуации, и сестрой лет двенадцати-тринадцати.
Муж у нее был майор. Болтали, что она, будучи машинисткой в части, где служил этот майор, соблазнила его, разбила его семью, а тут началась война, и свекровь, которая, опять-таки по слухам, очень любила свою первую невестку и внуков, поехала все-таки с Надькой, поскольку та была беременна и ничего не смыслила в жизни.
Надька привезла с собой патефон с большим набором пластинок и часами просиживала возле него, слушая песенки модных довоенных теноров.
Эвакуированные жили по избам местных жителей и очень скоро переняли многие обычаи здешних мест: заходить в чужой дом без стука, как к себе домой. Носить молоко в туесках из бересты. Тушить брюкву в печи до черноты и есть ее потом холодную, вместо конфет, сладкую, нежную. (Нигде такой сладкой брюквы мне больше не доводилось пробовать.)
Вопреки поговорке «Держи ноги в тепле, голову в холоде…» тамошние женщины почему-то очень любили кутать именно голову: платок, затем полушалок, а сверху еще и шаль — зимой, конечно. А ноги при этом могут быть босые.
Так я и увидела однажды глубокой осенью Надьку. В сельпо по карточкам выдавали хлеб. Надька стояла перед закрытым магазином в очереди. Уже были заморозки, земля заиндевела. Надька была в городском модном пальто с меховой опушкой, голова закутана в теплую шаль и… босиком. Она поджимала стройные, словно выточенные из красного мрамора ноги, но не уходила обуться. Ей как-то удивительно все шло. Даже то, что она стояла в таком странном виде, нисколько не делало ее смешной или нелепой. Наоборот, хотелось немедленно пойти укутать голову и разуться.
Во всяком случае, через некоторое время я стала замечать, что и другие эвакуированные женщины часто ходят босиком, хотя давно наступили холода. Тем более что такая мода помогала сохранять обувь.
…Через некоторое время в Надькин дом прилетело зловещее письмо.
Долгое время не было видно ни Надьки, ни свекрови. И вдруг разнеслось по селу, что у Надьки умер полугодовалый сын. Деревенские говорили, «от глоточной болезни». Теперь я думаю, что так они называли дифтерит. А может, и скарлатину…
Два дня на окнах дома, где жила Надька, были спущены занавески. На третий — из дома вышла свекровь, поддерживаемая двумя женщинами из эвакуированных, и каменно застывшая Надька с открытым гробиком на руках. Она несла его так, как носят на руках спящего ребенка, завернутого в одеяло.
До самого кладбища она не дала никому себя подменить. Лишь иногда подходила к невысокому забору или плетню и, привалившись к нему, отдыхала, минуту-другую.
После того как гроб опустили в зияющую яму, она первой взяла лопату и, зачерпывая совсем понемногу, осторожно, словно боясь ушибить, сделать больно, стала кидать землю туда, вниз…
Я не видела у нее ни одной слезы.
Свекровь же плакала так обильно, так горько, что никто не мог смотреть на это равнодушно. Бедная: сначала сын, теперь внук… И женщины подходили к ней, плакали вместе с ней, говорили что-то утешающее, и она в ответ мелко кивала головой, мол, слышу, благодарю…
К Надьке не подходили. Жалели, но не подходили. Не смели…
Вскоре свекровь уехала из села. Говорили, что к своей первой невестке.
И Надька взбесилась.
В тридцати километрах от нашего села в районном поселке Свеча обосновалось несколько госпиталей.
Надька бегала туда, а это пять-шесть часов ходу в один конец. Возвращалась она лишь на другой день, и неизвестно было, где она ночует.
Женщины говорили нехорошее за ее спиной. А какая-нибудь посмелее высказывала ей все прямо в глаза, стоя в очереди в сельпо за хлебом или в столовую за капустным супом.
— Опять в воскресенье в район побежишь?
— Конечно, побегу, не с вами же мне сидеть.
— Другие сидят. Подождала бы хоть, когда война кончится.
— А чего ждать? Когда совсем старухой стану? Уже двадцать один стукнуло, а что я видела? Только и успела, что родить да похоронить.