Выбрать главу

Молодежь пользовалась возможностью повеселиться, пошутить, обнять дозволенным в танце объятием недолгую подругу.

А если поезд задерживался подольше, то возникала иногда не просто симпатия, а что-то гораздо большее. Может быть, любовь? И как же горько было расставание! Словно успел взяться рукой за дверь, ведущую в таинственно-прекрасное, но… «По вагонам!» До свидания, любимая, прощай, любимая! Наверняка долго-долго те, кому суждено было остаться в живых, кто не погиб в первые же дни и недели, вспоминали так и не доведенный до конца разговор, сияющие глаза… Пусть потом их было немало — синих, серых, карих глаз, но ведь те-то были первыми.

Много лет спустя я встретила одну уже немолодую чету, и они рассказали, что познакомились на таких вот пристанционных танцах тогда же, в начале войны. Когда ударил колокол, он вдруг уже с подножки вагона сказал: «Поехали с нами» — и протянул руку. Она взглянула в его полные отчаяния глаза и тут же, в чем была — в платье с оборками, в туфлях на каблуках, вскочила на подножку и поехала с ним…

Молоденький лейтенант Саша ехал с нами в одном купе. Я лежала наверху, он стоял, облокотившись на мою полку. Мы смотрели в темное окно и говорили, говорили обо всем на свете. О чем мы могли говорить? Мне было пятнадцать, ему девятнадцать. Говорили о школе, о друзьях, о книгах. Все равно о чем — важно было говорить друг с другом, слышать друг друга и ехать так долго, долго… бесконечно. Сверху, с багажных полок доносился храп, тянуло кислой прелью, а нам ничего не мешало — это была другая жизнь, не наша. Только наша была настоящая. Мой локоть касался его локтя, его голос переплетался с моим, и не было сейчас ничего важнее этого.

А утром им было приказано покинуть этот состав, и я видела сожаление и недоумение в глазах Саши, и тщательно прятала свое сожаление и недоумение: как же так, ни с того ни с сего и вдруг выходить?

Саша молча стоял на платформе у моего окна, потом достал карандаш с наконечником на одном и резинкой на другом конце, записал себе в блокнот мой ленинградский адрес и этим же карандашом стал писать на стенке вагона: «Ляля +

Я вся вспыхнула, увидев этот плюс, и тронула его руку, чтоб задержать то, что он хотел, как мне казалось, писать дальше. Саша поднял на меня глаза и, видимо догадавшись, о чем я подумала, стал медленно заливаться румянцем. А я смотрела, как алело его нежное, мальчишеское лицо, и не могла оторваться от этого удивительного зрелища: глаза его становились все голубее, все ярче и ярче, брови высветлились.

Я сама очень легко краснела и ненавидела себя за это, но у Саши это было так… прекрасно.

Я спохватилась, отвернулась, а Саша стал писать дальше: + Коля = брат и сестра».

Поезд тронулся. Саша протянул мне свой карандаш. «На память». Я успела сообразить, кинулась к полке, вытащила из кармана пальто маленькое зеркальце в обложке и на ходу бросила Саше.

Он стоял, смотрел вслед уносящему нас поезду. А мне казалось, что я оставила там на платформе… брата? Да нет, не брата. Знакомого? Тоже нет, иначе почему мне так грустно?

Мама ничего мне не говорила, только поздним вечером, когда я стояла у окна, подошла ко мне, положила руку на плечо.

— Иди спать, доченька.

Доехал ли Саша жив-здоров до фронта? Остался ли жив вообще? Писал ли? Мы-то до Ленинграда не доехали, да и в дом наш попала бомба…

На одном из вокзалов к нам подошел военный и попросил присмотреть за его вещами. Мама сказала, что, конечно, пусть он не беспокоится, присмотрим. И для надежности они поставили чемодан мне под ноги.

Я уже говорила, что на вокзалах мне все время хотелось спать. Именно на вокзалах. Наверное потому, что сидели мы на вокзалах подолгу, спать по-настоящему было невозможно: неудобное положение, духота, шум.

В общем, когда военный вернулся и они с мамой разбудили меня, под ногами у меня чемодана не было. Мама никак не могла поверить, что чемодана нет. Мы оглядывались вокруг, надеялись, что произошла какая-то ошибка, кто-то переставил чемодан, и ничего страшного, он сейчас найдется. Но чемодана не было. Я была раздавлена. Как могли из-под моих ног вытащить чемодан? Чужой, который мне доверили! И даже не это — а как могли в такое время красть.

Военный ни словом не попрекнул меня или маму. Он стиснул рукой щеки и несколько раз повторил: «У меня же там документы. У меня же там все документы».

Когда он ушел, я уже не могла больше спать. Я проклинала себя, что уснула, что ничего не почувствовала — ведь я закрыла глаза на минуту. Я пыталась понять, как это случилось. Я стала смотреть во все глаза и увидела то, чего не видела раньше. Там и тут лежали или сидели на полу подростки, и глаза их шарили по ногам, по вещам пассажиров. Они, эти глаза, не поднимались выше ног, не смотрели на лица людей. Они выжидали. Они не понимали, что значит оставить на зиму раздетым ребенка, отнять у старухи ее одежонку, выхватить у голодного кусок хлеба.