Выбрать главу

Уже под конец, уже на северной дороге с нами в одном вагоне ехала семья, подобная нашей: мать, дочь моего возраста и мальчик, такой же, как мой брат. Но, подобная только по составу, во всем остальном это была наша полная противоположность.

У нас добытчицей, защитницей и вообще главной была мама. В той семье — Соня, энергичная, расторопная, которая нигде ни в какой обстановке не терялась. Она рассказывала, как где-то отстала от поезда и догоняла его на следующем, ехала в кабине машиниста. Я восхищалась Соней. Я бы не посмела пойти к машинисту. И не догадалась бы, что могу догнать поезд.

Мать ее, полная рыхлая женщина, полностью доверилась дочери.

Когда появилась Соня, жизнь моя на этом коротком отрезке пути резко переменилась. Под Сониным покровительством я, а не мама, стала добытчицей.

На каждой крупной станции была столовая с буфетом для военнослужащих.

Мы останавливались у столовой, и Соня обращалась к первому же военному:

— Товарищ, проведите, — бойко говорила она.

Никто, конечно, не отказывал.

Я стояла тут же и училась. Я обратила внимание, что Соня всем без разбору говорит «товарищ». Даже одному бородатому сказала так. Значит, так же надо говорить и мне. «Наше слово гордое „товарищ“… С ним везде находим мы родных», как в песне Дунаевского.

Я намечала для себя не очень пожилого человека, чтобы все-таки легче было произнести «товарищ», но и не очень молодого, чтоб не подумал чего… кого-нибудь попроще, поскромнее.

Военный, намеченный мною, подходил, а мой язык как будто каменел, не поворачивался, чтобы попросить о такой простой услуге: вместе войти в столовую.

Проходил следующий военный, я опять готовилась, как для прыжка в холодную воду — и… не смела. На глаза наворачивались слезы, я ругала себя, заставляла, а язык не повиновался.

Соня из окна столовой видела, что я все еще маюсь у дверей, и, укоризненно покачав головой, набирала в буфете и на мою долю бутербродов и булочек, и мы несли их в вагон.

Она была моя ровесница. Но, видимо, ранняя самостоятельность сделала ее взрослее.

Мы зашли в столовую эвакопункта, куда нам выданы были талоны на обед. Я съела суп, а когда принесли тарелку душистой пшенной каши, которую я всегда терпеть не могла, я, зачерпнув ложку-другую, отодвинула тарелку, и ее тут же едва не подхватила уборщица. Соня буквально вырвала тарелку, у нее из рук и обратилась к мальчику лет десяти, который терся здесь же у столов:

— Будешь есть?

Мальчик кивнул и, сев на ее место, стал с жадностью поглощать кашу.

Никогда не забыть мне мучительного чувства стыда. Я совсем не подумала о том, что вот ходит мальчишка и он, может быть, голоден. Да и вообще мне бы и в голову не пришло предложить кому-то недоеденную кашу.

Насколько добрее и умнее меня была Соня!

Может быть, так сказывалось мое благополучное детство: сама не испытав еще ничего плохого, я не думала, что может быть плохо кому-то другому.

Опять-таки не знаю, на какой станции я, поболтавшись по перрону, вернулась в вокзал и увидела, что мама разговаривала с красивым печальным пареньком. Я видела, что мама совала ему красную тридцатку, которую он никак не хотел брать. О чем они говорили, я не понимала: они говорили по-польски. И вдруг меня озарило: маме было как раз столько, сколько мне сейчас, когда та война с немцами выгнала ее с родины! И я своим малым умом поняла, что история повторяется даже в судьбах отдельных людей. Неужели пройдет время и я буду, точно как мама, говорить: «А вот в мирное время, бывало…» — и пускаться в воспоминания. Я чуть-чуть ошиблась: мы теперь говорим не «В мирное время, бывало…», а «До войны, бывало…». И наши дети, как мы когда-то, слушают нас вполуха, пропуская наши воспоминания через невнимательное сознание. Дай бог, чтоб им никогда не пришлось подумать, что история повторяется.

— Кто это? — спросила я маму.

— Ричард. Поляк, — грустно сказала мама. — Только что семнадцать исполнилось.

— А куда он едет?

— Неизвестно. — И больше ничего не сказала.