И мы поехали в Круглыжи. На площади у станции стояли подводы, привезшие призывников, приехавшие за почтой или еще по какому делу. Нашли круглыжского возницу, прихватили на вокзале Клавдию Николаевну с ее мужем (они уже с неделю жили здесь в надежде найти себе пристанище), сложили вещички на подводу, посадили Колю и пошагали…
Дорога была длинной и нудной. Я очень устала, хотя возница давал нам по очереди проехать в телеге.
Уже под вечер мы наконец прибыли в село.
В сельсовете долго вздыхали, прикидывали, куда нас поместить, и наконец решили:
— К Фочихе — больше некуда.
Девушка, сидевшая за столом над бумагами, покачала головой. Понятно было, что ей это не нравится.
Какой-то мужчина из сельсовета повел нас недалеко, в дом с четырьмя крылечками и четырьмя трубами, значит, с четырьмя хозяевами.
Фочиха, еще не старая старуха, стала громко кричать, ругаться, но мужчина, не слушая ее, провел нас в комнату, отделенную от остального помещения фанерной перегородкой, стукнул ладонью по кровати и сказал:
— Вот здесь и располагайтесь.
Он ушел, а Фочиха стала кричать на маму. Мама вежливо отвечала ей, что мы только переночуем, а утром пойдем искать себе другую квартиру, пусть она не беспокоится. Спросила ее имя-отчество, на что Фочиха фыркнула и, посверкивая глазами, скрылась. Ее не было видно, но слышно было, как она в гневе громыхает чугунками, толкает что-то — табуреты или стол.
Мы легли. Фочиха укачивала за перегородкой ребенка в подвешенной к потолку люльке. Ребенок гнусил и не засыпал. Время от времени Фочиха вскрикивала:
— Жаба! Жаба!
Я соскакивала с кровати и выглядывала в окно. Но никакой жабы не видела. Я понимала, что жаба не может быть в избе, что она где-то в огороде, и что за особенная такая жаба, что о ней стоит кричать? А Фочиха опять, покачав скрипучую зыбку, отшлепав не спящего младенца, вскрикивала:
— Жаба! Жаба!
Лежали мы втроем на одной кровати. И мама недовольно спросила меня, зачем я все время встаю. Я ответила, что хочу посмотреть, что за жаба там такая. Мама усмехнулась и сказала, что это Фочиха так ругает ребенка. Видно, та услышала наш разговор, потому что больше ни разу не крикнула «жаба». Но зато она сказала незнакомое слово:
— Возьму вицу, задам.
— Что такое вица? — спросила я утром соседскую девочку.
Она сморщила носик, удивляясь моему незнанию, и подняла с земли тонкий прутик:
— Во. Вица.
— A-а, так, значит, вица — это розга, — догадалась я.
— Какая розга? Вица, — сказала девочка.
Это было так странно, что люди одной национальности, русские люди, одни и те же вещи называют по-разному и при этом не понимают друг друга. Если до этого встречалось в книге незнакомое слово, это означало, что его надо понять и запомнить. Тут же было совсем другое.
В дальнейшем мне пришлось удивляться много раз. «Лопотина», например, означала одежду. «Разоблакайся» — раздевайся. Много чего, сейчас и не вспомнить. Интересно, что «ухажер», «ухажерка» имели много синонимов: «дроля», «матаня», «залетка», «ягодинка».
Частушки вообще поразили меня, были открытием. До этого мне, живущей в городе, как-то не приходилось их слышать. Во всяком случае, в таком количестве. А здесь почему-то не пели песен — ни современных, ни старых, только частушки. Они мне не очень нравились — не всегда на мой вкус звучали благозвучно, грамотно, но в то же время было любопытно, что всего в четырех строчках можно сказать так много.
В селе то и дело шли провожания: молодые мужики и парни уходили на войну. И на каждых проводах, когда в последний раз гуляли по селу подвыпившие новобранцы, звучала под гармошку зловещая, с надрывом частушка:
Похоже, что это была старинная частушка, петая издавна. Но были и совсем новые:
К утру следующего дня, как нас поселили у Фочихи, братишку всего осыпало чирьями. Даже на голове и то были эти мучительные, больные нарывы. Он плакал, мама что-то делала с ним. И в суматохе, бегая то в больницу за врачом, то в столовую за супом, то еще за чем-нибудь, она нечаянно спрыгнула с развороченного крыльца на ржавый гвоздь. Гвоздь прошел через подметку в подошву. Мама попросила меня спять с нее эту туфлю. Я никогда не забуду эту летнюю туфлю с тонкой кожаной подметкой. Гвоздя не было видно — только шляпка. И надо было изо всех сил отдирать прибитую гвоздем к ноге туфлю. Я попробовала и не смогла. Не то что сил не хватало, а просто мне было страшно делать маме больно. И мама сама стала отдирать ее. Она не сморщилась, не пикнула, как будто вытащила из ноги маленькую занозу. Конечно, ей было больно, но мы, ее дети, смотрели на нее…