Мария Михайловна все смотрит в окно. Наконец спрашивает:
— Решила?
— Нет, — отвечает Зоя.
— Кто-нибудь решил? — спрашивает учительница класс.
— Нет, — отвечаем мы.
Мария Михайловна долго смотрит на доску, потом опять поворачивается к нам, тени бегут по ее лицу:
— Извините, ребята. Это задача для десятого класса.
Порывшись в своем портфеле, она вытаскивает другой учебник и диктует нам новую задачу.
Урок продолжается. Как обычно. Вот только Мария Михайловна не сразу узнала наш девятый, в котором она к тому же еще и воспитательница.
Мы сидели на уроках в верхних одеждах, а учительницы позволяли себе лишь накинуть теплый платок на плечи. А ведь мерзли даже чернила в наших чернильницах, и, чтобы писать, приходилось отогревать их своим дыханием. Не хватало дров, чтобы отапливать школу в две смены, не хватало наших сил, чтобы заготавливать столько дров на длинную зиму, тем более что дрова нужны были и фермам, и хлебопекарне, и столовой, и больнице, и библиотеке, и престарелым колхозникам, оставшимся без помощи близких.
Вместе с молодыми учительницами мы собирались на репетиции, готовили концерты к праздникам, чтобы хоть немного развлечь наших женщин, работающих и живущих так тяжко!
В этот свой приезд я разговаривала в Круглыжах со старой заведующей библиотекой. «Бывало, сидишь всю ночь у какой-нибудь женщины в избе, всю ночь уговариваешь ее, что надо подписаться на заем, да побольше. А у самой душа надрывается, на нее глядя: четверо, а то и пятеро по лавкам, яйца сдала, шерсть сдала, молоко, что положено, сдала… А я ее уговариваю еще отдать, чуть не последнее: надо. Она плачет, и мне не лучше». И отдавали, отрывая от своих детей. Так требовало время, так требовал фронт.
Да, воевала вся страна.
Первое время мы получали письма и от папы, и от брата из армии с Дальнего Востока. Брат писал, что подал рапорт с просьбой отправить его на фронт. Что все они там подали…
Папа писал, что в магазинах исчезли все продукты, а по карточкам выдают очень мало, так что хоть мы раздетые и разутые, но хорошо то, что голод нам не грозит. «И вообще, — писал папа, — самое главное — не падать духом. Кто имущество потерял — ничего не потерял, здоровье потерял — половину потерял, а вот кто пал духом — потерял все».
Но скоро от папы письма перестали приходить. И в это время уже шли слухи, что Ленинград умирает с голоду.
Не помню, вызвали меня зачем-то в учительскую или я сама зачем-то пришла, — помню, как я стояла там с тоскливым сердцем, и помню, как кому-то на что-то ответила: «От папы четыре месяца нет писем». Было понятно, что это может значить.
Евгения Семеновна, наша физичка, она же и завуч, строго, как мне показалось, взглянула на меня: «Это еще ни о чем не говорит. Сейчас никому нет писем оттуда. Блокада».
Это незнакомое до той поры слово, сочетание его букв, его звучание почему-то вызвало у меня образ колоссальных размеров камня, придавившего людей. Кто-то еще жив под ним, кто-то мучается в агонии. И никому не поднять этот камень — так он тяжел и громаден…
Недалеко от нас жила эвакуированная старуха с внуком — мальчиком лет пяти, некрасивым и рыжим. Почему-то старуху — за глаза, конечно, — так и называли «старуха Дементьева». Была она сухонькая, сгорбленная, держалась с достоинством и здоровалась всегда приветливо, с наклоном головы, но холодновато, как бы слегка отстраняясь от знакомства.
Но однажды она вдруг пришла к нам. Это было когда уже по Ладоге, по Дороге жизни, а точнее, ниточке жизни — так тонка она была — стали приходить из Ленинграда редкие письма.
Старуха Дементьева, Дарья Ефимовна, пришла к нам и стала читать письмо от дочери. Она читала его и как-то странно легко плакала, как будто письмо было получено не сейчас, а давно, и она как будто уже привыкла к тому, что там написано. А написано было страшное. Мы услышали, что муж Дарьи Ефимовны — она сказала нам, что он был профессором, — умер. Умер и муж дочери, отец рыжего мальчика. Дочь сама отвезла их на саночках на кладбище. Писала она, что ходит в носках с галошами — настолько у нее отекли ноги, не может по-другому обуваться. А когда садится — подкладывает под себя подушку, потому что иначе ей больно сидеть: вся она стала кожа да кости.
Дарья Ефимовна читала письмо, смахивая летучие слезы, и, как только кончила, с ходу попросила у хозяйки молока для внука: ей сегодня нечем его кормить. Убрала письмо в плетеную сумку и проворно достала оттуда же пол-литровую банку.
Александра Гавриловна молча встала, взяла банку из рук Дементьевой и, ни слова же не говоря, принесла из клети молоко.