Рихард не подавал виду, что чувствует себя чужаком, бодрился, но обида от этого не проходила. Отныне он, беседуя с товарищами, пристально вглядывался в их глаза, настороженно прислушивался к каждому слову, отыскивал во всем второй, скрытый от него смысл. И часто находил этот смысл там, где его вовсе не было. Страдал еще и оттого, что, действительно, ощущал себя неполноценным. Как ни старался изображать из себя молодца не хуже Зингрубера, многое у него не получалось. Во-первых, не было той убежденной озлобленности, которая все больше отличала его некоторых приятелей, во-вторых, ему было попросту страшно.
Однажды — это случилось в тридцать третьем, то есть сразу же после его приезда в Германию — они с Манфредом надумали избить одного парня. Вернее, решил Манфред, а Рихард постеснялся отказаться. За что избить? А так. За то, что он — еврей — добровольно не уходит из университета. К ним присоединилась целая компания — в желающих поучаствовать в развлечении недостатка не было. Тогда Рихард впервые увидел, что значит стая хищников, обезумевших от крови. Били тяжело, методично, со смаком. Рихард тоже ударил. Раз или два. Его поразило, что избиваемый не кричал, даже не стонал. Он шарил по земле руками, пытаясь отыскать очки. Это только подхлестывало компанию.
Потом пьянствовали в пивной, поздравляли друг друга с крещением и первой победой. Рихард пил вместе со всеми, чувствуя, как тошнота подступает к горлу, как липнут ладони, как колотится сердце. Перед глазами неотступно стояло лицо парня. Дома его вывернуло наизнанку, и так продолжалось до утра. Тетка ухаживала за племянником, журила баловника, не подозревая об истинной причине его недуга. Потом были еще драки, еще кровь и бессмысленная жестокость, и каждый раз он переживал это не менее мучительно. А когда понял, что Манфред догадывается о его состоянии, то и вовсе почувствовал себя безобидным пуделем, затесавшимся в свору гончих псов.
Международное положение усложнялось. Гитлер и его компания перешли от слов к делу: земля Европы обагрилась кровью, в воздухе запахло порохом и гарью. Многие из бывших знакомых Рихарда добровольно надевали военные мундиры. Немцы преображались на глазах. Даже милая, сентиментальная тетушка, и та постоянно ходила на какие-то собрания, приносила оттуда новые мысли, незнакомые слова, строго покрикивала на прислугу — при этом зло надувала губы и топорщила усы. Всем своим видом тетка как бы подчеркивала, что она немка и судьба Германии ей не безразлична. Дядя Генрих уныло наблюдал за этой переменой, но не вмешивался, не делал жене замечаний. Все ходили словно в тумане, настороженно и опасливо наблюдая друг за другом. Во всем надо было соблюдать крайнюю осторожность: с инакомыслящими не деликатничали. Тем более с иностранцами.
Вокруг Рихарда все ощутимей образовывалась пустота. Он невольно напоминал себе человека, некстати пожаловавшего в гости: только отнимает время да морочит хозяевам голову. Единственный, кто не изменил к нему своего доброго расположения, был Манфред. Лосберг не мог упрекнуть друга в неискренности. Но даже тот вынужден был в конце концов покинуть приезжего друга-латыша. Зингрубер тоже надел военную форму. Случилось это на четвертом курсе. Манфред был отчислен из университета. Вернее, он сам себя исключил из списка студентов, уже больше года вообще не появляясь в аудиториях. Лосберг понял, что настала пора убираться восвояси.
Кое-как домучив последний курс и получив диплом, он возвратился в Латвию, увозя в душе странное и противоречивое отношение к немцам. Рихард им завидовал и ненавидел их. И хотя в Риге все было не так, как в Мюнхене: и пожиже, и провинциальнее, в нем вдруг с неожиданной силой вспыхнула любовь к родине. Потому что только здесь он снова почувствовал себя человеком, уважаемым и достойным.