В чем же урок истории, рассказанной Рейнольдсом Прайсом? Она удивительно проста и бесхитростна. И как остальные произведения писателя, ее отличает цельность, глубинная, родниковая чистота и свежесть авторского восприятия. Для Рейнольдса Прайса характерно здоровое отношение к естественным процессам жизни. Повесть «Долгая и счастливая жизнь» кажется заповедным островком в современном литературном потоке, убереженным от модных влияний экзистенциалистского отчаяния, проповеди тщеты и бессмыслицы бытия. Да, счастья и радости маловато в окружающем мире — Прайс это знает и высказывает эту истину без утайки. Но у него свое отношение к миру: человек рождается для долгой и счастливой жизни, и сопутствовать ему должны доброта, умение откликаться на зов и вечный труд. В этом гуманистическом утверждении — сила светлой, поэтичной повести «Долгая и счастливая жизнь» американского писателя Эдуарда Рейнольдса Прайса.
М. Тугушева
Глава первая
Я видел, как угрюмо и сердито Смотрел терновник, за зиму застыв.
Но миг — и роза на ветвях раскрыта.
Глядя сквозь защитные очки прямо на север, где была церковь «Гора Мориа», Уэсли Биверс змеиными зигзагами кренил свои черный мотоцикл из стороны в сторону, то пристраиваясь к медленной веренице машин, то вырываясь вперед, чтоб приехать к церкви первым, и пускал всем в лицо скунсовые струи бензинового перегара, а сзади, прильнув к его спине, будто в дремоте, на обтянутом овчиной седле сидела верхом Розакок Мастиан, которая не то была, не то слыла его подружкой, и сейчас устала смотреть против ветра и старательно кивать каждой машине в этой печальной веренице. А когда Уэсли поддал газу и обогнал грузовичок (его одолжил на сегодня вместе с шофером Сэмми мистер Айзек, и в грузовичке стоял сосновый гроб и стул с перекладинами на спинке, а на нем сидел мальчишка-негритенок, напяливший на себя все, что сумел выклянчить взаймы, и придерживал ногою гроб, а вокруг навалом лежали цветы) — когда он перегнал даже ото, Розакок сказала ему в спину: «Не надо», а потом покорно затихла, ни о чем не думая и лишь крепче вцепившись руками в его бедра, а ветер раздувал сзади ее белую блузку, как белый флаг поражения.
А все потому, что Уэсли после увольнения с флотской службы занялся мотоциклами (вернее, займется с понедельника) и ни за что не соглашался везти ее на машине, хоть из пушек в него пали. Он задумал везти ее на пикник не иначе, как на мотоцикле, но тут, родив ребенка без мужа, умерла Милдред Саттон, и Розакок, чувствуя, что обязана быть на похоронах, попросила Уэсли сначала заехать с ней в церковь, и Уэсли сказал, что заедет, только ради похорон какой-то негритянки не намерен брать машину. Но нельзя же не пойти на похороны, и невозможно тащиться три мили пешком по пылище, а отпускать его на пикник без себя, хоть ненадолго, было рискованно, и потому Розакок не стала спорить, положила шляпу в багажную сумку, подобрала юбку, оголив колени напоказ всему миру, и взмостилась на заднее сиденье.
При такой езде она даже не видела, что делается вокруг; да там и не было ничего нового, незнакомого — все та же земля, по которой она проезжала каждый день, всю свою жизнь, если не считать раннего детства да тех летних дней, когда она уезжала в лагерь на Белое озеро, или гостила у тети Омы в Ньюпорт-Ньюз, или дежурила в больнице, как тогда у Папы, незадолго до его смерти. Но земля все равно была тут и выжидала.
Дорога проходила неподалеку от веранды дома Мастианов, и, если пойти по их дорожке и свернуть налево, придешь к эфтонскому магазину, а там скоро мощеная улица, которая ведет в Уоррентон, куда она ездит на работу. Но сегодня они свернули направо, и дорога стала поуже и все сужалась, и дальше по ней могло пройти в одну сторону что-нибудь одно — машина либо грузовик, мул или телега, а стоял июль, и что бы по дороге ни прошло, даже самое мелкое животное, земля перетиралась в пыль. Пыль вздымалась клубами множество раз за день, а иногда, хоть и незаметно, даже по ночам. На закате, если не было ветерка, она висела в воздухе, как туман, и садилась на все, куда можно было сесть — на Розакок, и Маму, и Рэто, и Майло, когда они все вместе ходили в церковь каждое первое воскресенье месяца, но это было лет десять назад, еще до того, как Майло получил водительские права, а больше всего пыли оседало на негритянских ребятишек, когда они медленно, гуськом брели домой с черной смородиной, которую они набрали для себя (но если остановишься и спросишь: «Сколько ты хочешь за ягоды?», они так удивятся и заробеют, что забудут цену, которую сказала им мать на случай, если кто их остановит, и отдадут тебе смородину с ведерком вместе за столько, сколько ты предложишь, и всю пыль, что вы с ними подымете, ты принесешь домой на этих ягодах). Пыль садилась и на листья — на кусты кизила и орешника, и на реденькие сосны, и на дуб, а часто и на высокий платан, и на вишневые деревца мистера Айзека Олстона, тесно окружившие пруд, вырытый им для освежения воздуха в жару, заглохший и бурый, когда не льют дожди, — те самые деревца, что выросли из прутиков, посаженных мистером Айзеком двенадцать лет назад, в день его семидесятилетия, и тогда же он пустил в пруд таких крохотулей рыбешек, что их едва можно было разглядеть, и уверял, что доживет до времени, когда будет прохлаждаться в тени вишневых деревьев и вылавливать из пруда далеких потомков тех самых мальков. И с него станется, ведь Олстоны раньше девяноста лет не умирают. А те Олстоны, что умерли не так давно, уже после деревьев, не вместились в семейные могилы и лежали по эту сторону баптистской церкви «Услада», и просто удивительно, какие они были коротенькие, а вокруг похоронены люди, никогда не имевшие семейных могил, взять хотя бы Папу (так Розакок называла своего деда: он перед смертью начисто забыл про свою жену, мисс Полину, и просил похоронить его рядом со своей матерью, но позабыл сказать, где она лежит), и мисс Полину в могилке размером как для ободранного кролика, и родного отца Розакок, который не был баптистом (и вообще, можно сказать, никем не был) — и его могилка еле-еле возвышалась над землей. Могилы придвигались все ближе к церкви, и с ними придвигалась трава, а дальше начинался белый песок, который понатаскали сюда со дна речушки. Церковь стояла на белом песке, под двумя дубами, деревянная, посеревшая, квадратная, как ящик для снарядов, словно бросавшая людям вызов — а ну попробуйте-ка не пойти. Мастианы ходили, и даже Уэсли Биверс ходил, хоть и не был баптистом.