Разговорился Карл только к зиме — и как разговорился. Демченко вздрагивал у себя в каюте, когда Карл тремя этажами ниже, в кубрике, выставлял на стол дупль-шесть. Оказался он крикуном и крайне серьезным пересмешником, и если у боцмана в обиходе имелось мрачно-разрешающее «можно», то Карл на всякий почти вопрос хитро отвечал: «Не можно!..»
Сеня был пересмешником с первого дня на борту. Особенно любил он вечерами пристраиваться за спиной боцмана, который выходил поразмяться двухпудовой гирей. «Ну, боцман! — восхищенно и негромко ахал Сеня. — Ну, товарищ мичман! Ну, Юрьевич!..» Боцман начинал, сопеть, заливаясь от негодования багровым румянцем, а вокруг Сени, предвидя исход, неторопливо собиралась толпа: «Что, Сеня?» — «Не мешай!.. Сорок восемь. Сорок девять… Ну, боцман!» — «Да что такое, Сеня?» — «Ну, боцман, хитрован: гирю себе деревянную сделал, выкрасил — и выламывается!..» Боцман в ярости швырял гирю вдаль, отчего она прыгала по палубе как мячик, но с невероятным грохотом, и, негодующе бормоча, ссутулив широченную спину, скатывался по трапу… Дымов, также нередко доводимый Сеней до бешенства, признавал, что торпедист из Сени будет — бог! Но боцман видел и то, чего не мог разглядеть Дымов: будет из Сени, который пока пересмеивается да девичьими ресницами поводит, такой старшина… покруче самого Крохи.
Сам Кроха, Юрий Григорьевич Дымов, взошел на корабль независимо, свысока поглядывая вокруг, словно все он на свете изведал и во всем безусловно первенствовал… да и Шурка пришел таким же, и Ваня, и Лешка… и Женька Дьяченко.
Боцман терпеть не мог и на дух не выносил молодых, глядящих тебе преданно в рот, но сомнение, с каким эти молодые слушали каждое слово, не беря на веру ничего, заставляло его задыхаться от гнева: сопляки! где и как их учили? Больше всех намаялся боцман с Лешкой: придя на корабль, тот решил, что мести палубу дело дурное и полтора года до конца службы он как-нибудь докантует, бушлатиком прикинется. Ходил брюхом вперед, усы подворачивал… «А о́гон сплести не сумеешь». — «Я не сумею?..» Самолюбивы все были, как бесы; бешено самолюбивы. Иван ко всему, что не есть механизм, относился с презрением и, услышав от боцмана хмурое: «Погребешь с нами», выкатил синие глазки: «Ру-ка-ми грести?» Спесив был Иван. А весло — штука нервная. «Не получается? Выгоню вон из команды!» И Иван попросил вдруг, смутившись: «А можно — еще?» И на боцманской памяти это был первый гребец из машинной команды, который грести был готов хоть в три часа ночи. Забубенный, отчаянный был загребной — точно так же, как Лешка; а Кроха был хмур и настырен, а Шурка — расчетлив и зол: не зря, заприметив его, Раевский посадил его именно на левый борт и выучил за три года в левого загребного, по которому, как известно, равняются все гребцы.