Те, кто был ближе, вроде бы слышали их негромкий и точно опустошенный ветром разговор, но пересказать его — не взялись бы.
— …Вот и все, — негромко сказала она, остраненно ужаснувшись простоте происшедшего.
— Идемте, Анна Павловна, в машину. Продрогли.
— Здесь всегда такие ветра?
— Климат, — словно извиняясь, сказал комбриг.
Она улыбнулась — странно:
— А он писал — тепло.
— …Что вам? — обернулся комбриг к остановившимся в нескольких шагах морякам. — Что, Зубков?
— Виноват, товарищ капитан первого ранга… — Худой и, казалось, еще больше постаревший матрос Паша Зубков стоял, чуть ссутулясь и опустив руки. За ним стояли рослые и серьезные ребята-водолазы. Белые чехлы на бескозырках с новыми жесткими лентами были примяты. Новые суконные форменки, не тронутые корабельным портным, свободно лежали на грубых плечах. Грубые шеи были равнодушно открыты холоду и ветру. Водолазы всегда сторонились щеголеватости, суконной формы не перешивали и бескозырок с широкими тонкими полями не заказывали, такая у них была манера; но сегодня казалось, что свободные, с пристроченными на машинке погонами, собранные складками на пояснице новые суконные рубахи надеты ими намеренно, от сознания того, что всякое мальчишество и щегольство, лихость звонкого и красивого флота — неуместны.
— Виноват, товарищ капитан первого ранга. После — Анне Павловне отдайте.
Сзади передали обтянутую тисненой кожей, сияющую узорными латунными полосами шкатулку, отворилась крышка, и в неярком свете задернутого летучими облаками солнца повернулся на глубокой зелени бархата насквозь прозрачный, в кружеве надстроек и мачт кораблик — модель «Алтая», собранная из тонко полированного стекла.
— Когда успели, Паша?
— За ночь, — равнодушно сказал Паша. Повернулся и пошел, забыв отдать честь. Водолазы приложили ладони к бескозыркам и пошли вслед за ним.
Они собирались — но не посмели спросить.
Они собирались спросить, почему Анна Павловна решила хоронить сына не на тихом, усаженном цветами кладбище где-нибудь в Парголове, где ровные дорожки посыпаны чистым, привезенным с Финского залива песком, где теснятся одна к одной крашенные серебряной краской оградки, где рвется из земли высокая и сочная трава и согреваются в тишине летнего полдня гранитные и мраморные плиты, улыбчивые фотографии сепией на выпуклом фаянсе… — почему решила она оставить его здесь, где ветер, набрякший сыростью, гремит над скудной землей, здесь, на скалистом берегу над серым и темным и вечно гремящим морем.
И позже, насколько мне известно, ни разу не решился спросить об этом Анну Павловну Шурка. Мысленно они спросили ее все — и каждый получил свой ответ, так как каждый отвечал себе сам.
В вагон-ресторане фирменного экспресса, мчавшего на Кавказ, сидел и курил очень спокойный моряк.
Семь полосок тельняшки, крепкие, будто гвоздями пришитые к крепким плечам погоны, свободно и достойно лежащий синий воротник.
Дорогие папиросы в черной блестящей коробке.
Он казался единственно недвижимым в этом подрагивающем на рельсах, на спешащих колесах мире, где покачивались кремовые шторы и крахмальные складки скатерти, раскачивались цветы в вазе, неслись и качались поля за окном в разрезе кремовых штор и раскачивался коньяк на столе, в рюмке с тонким золотым ободком.
Не один доброжелатель, разлетевшийся уже к моряку с лучшими и благородно-дружескими намерениями, вопрошал его льстиво-покровительственно: в отпуск? В ответ он внимательно смотрел, говорил не спеша и спокойно: «В отпуск», — и добрый человек отплывал недовольно в нарядную даль вагона, припасая уязвленную щедрость души для кого поприличней. Моряк отворачивался и спокойно и внимательно смотрел на золотую Украину, что неслась, покачиваясь, за сверкающей гранью стекла, потом опускал глаза и спокойно и внимательно разглядывал твердые табачные крошки на шершавой крахмальной скатерти.
Он все время думал о лодке.
Он стал командиром боевого поста в эту весну. Корабль отрабатывал задачу, когда в наушниках вахтенного акустика промелькнул почти неуловимый, мельчайшей зазубриной — звон. Промелькнул — и пропал. Почти показалось. Но он выжал из станции все и сумел найти этот звон опять… и опять, и лишь тогда, торопливо защелкав тумблерами, доложил наверх, что на курсовом таком-то, дистанция такая-то обнаружена точечная цель… предположительно — мина. Мина в зоне учебы эсминцев — это серьезно. Эсминец, огромный, добротный, послевоенной постройки, набитый по всем палубам и вынесенным в небо постам народом в серых робах, темный, пахнущий горячим маслом и непередаваемым холодом оружия, накренясь и гудя турбинами, рвал недоброе северное море. Линии пеленгов на штурманской карте сходились почти в одной точке.