Цель была.
Но не мина.
Когда подводная лодка терпит последнюю свою аварию, и уходит ко дну с крутым дифферентом на нос, и стоит так годами — свечечкой, зарывшись развороченным взрывчаткой носом в ил, ее корма воспринимается гидролокатором именно как точечная цель. Эта лодка не вернулась из последнею военного похода. Ее не надеялись найти, а он нашел — на старой и маломощной станции. Когда окончилось все, командующий флотом объявил ему, вахтенному акустику в то пасмурное утро, десять суток отпуска.
Лодку подняли и привели в базу…
…И теперь рядом с ним, у рюмки с золотым ободком, молча сидели, не видимые никем, восемьдесят братишек в мокрых, запачканных маслом робах. Не сказать с ними слова, не поведать про них, не сказать никому про то, каким чувством вины огорчается так заработанный отпуск.
— …Я тоже буду матросом.
В проходе между столиками деловито прошагал человечек, смешной, и не рыжий — невесомо теплый, как молодой подсолнух. Его окликнула от дальнего стола бледная темноволосая женщина — утомленное горестью или болезнью лицо. Человечек отмахнулся и серьезно полез на стул напротив моряка. Утвердившись на стуле, спокойно оглядел темную синеву воротника, отчеркнутую белизной полосок, погоны с жестким блеском галуна, значки на темной и свежо блестевшей форменке, не пропустил ни папиросы, ни голубого эсминца, выколотого на руке, после чего серьезно поглядел в глаза и проговорил уверенно:
— Я тоже буду матросом.
Буквы удавались ему еще не все.
И моряк неизвестно почему, подчинясь безоглядному доверию, рассказал этому подсолнуху все. Рассказал сдержанно, не торопясь, глядя то за окно, то в темневшие непонятно глаза человечка, не сглаживая печали, не умалчивая подробностей. Досказал, бросил в граненую пепельницу папиросу, закурил свежую.
— Вот так, братишка. Не пойдешь во флот?
Подсолнух посмотрел с некоторой скукой и спокойно сказал:
— Пойду.
Моряк — не весело, но, впервые за все эти дни, с облегчением — засмеялся.
А золотая Украина неслась и покачивалась за фирменными, блестящими стеклами. Вечерело. Старики сидели на лавочках, над огородами носились стрижи, пацаны гоняли мяч в сиреневой пыли. Девчонка-почтальонша катила на велосипеде по узенькой тропке. Поезд замедлял бег. Моряк вынул из-под столика чемоданчик, бескозырку с огненно-черной гвардейской лентой.
— Ну, бывай. Спасибо, браток. Держи краба.
Пожал (мелькнул в последний раз силуэт эсминца) худую ручонку, двинул к выходу. И когда поезд остановился, помахал еще огненными лентами с низкого перрона, за стеклом, посадил бескозырку на затылок, на каштановые кудри, и ушел к пыльной поселковой площади, гвардии старший матрос.
Высокий обелиск.
Нужно сказать, что в бухте Веселой, поселении сравнительно новом и состоящем почти сплошь из часто сменяемых, молодых и очень здоровых людей, имелось тем не менее свое кладбище. Оно находилось далеко за городком, на окраине леса, по ту сторону пустоши, на которой уже после образования кладбища устроили посадочную площадку для вертолетов. Здесь, под черными осинами, покоились: бабушка Фрося, нянечка бригадного лазарета, скончавшаяся тихо от глубокой старости; конюх (в хозяйстве бригады, кроме свинофермы и теплиц, была и своя конюшня) Григорий Иванович, утонувший в том самом болоте, по которому он, не зная бед, ковылял не один год на своей деревяшке, собирая ягоду на продажу и на домашнее вино; умерший от менингита мичман Анпилогов; жена лейтенанта Перепелкина, унесенная в три дня воспалением легких (сам лейтенант попросил перевести его в любое другое место и уже, говорят, стал на Балтике капитаном второго ранга; не женат); тринадцатилетний Шурик Малышев, сын предыдущего начальника штаба, разбившийся в сопках на отцовской «Паннонии», и четверо моряков, экипаж рейдового бота, много лет назад погубленного шквалом на коротком и, казалось бы, безопасном переходе в восемь миль. Андрея Воронкова опустили в камень на самом берегу, на открытом и голом месте, где никто не решился поставить избу или дом по причине безнадежных и выматывающих душу ветров.