— С полем тебя, Михалыч! — похвально воскликнул Николай и в нетерпении побежал, огибая камыш, за селезнем.
«Легкий человек Николай», — подумал Меркулов.
Потом они еще бродили от озерца к озерцу, дошли до самой опушки леса. Но озерца молчали, сколько Николай ни бил рукой о штаны, ни гукал, как водяной, чтобы напугать уток. Их или не было, или, чувствуя себя безопасно в крепи, они не поддавались на хитрые уловки Николая.
— Что, Михалыч, домой повернем? Там уж Груня, поди, заждалась.
— Пошли, делать нечего, — облегченно сказал Меркулов, он порядком притомился, и они направились к ближним домам, сбегающим с угора.
Солнце поднялось высоко, пригревало, они сняли плащи, расстегнули воротники телогреек, но все равно было жарко, и ноги горели в резиновых бахилах. Меркулов перекинул через шею ремень, ружье легло на грудь, он положил на него руки, так было легче. И он шел размеренно, прикидывая, сколько еще шагать до угора. Они вошли в улицу, поднялись вверх. И тут, пристально вглядевшись, Николай свистнул, протянул удивленно:
— Эге-е, никак, Танышев, Степаныч на крыше сидит.
Они еще не подошли к дому, когда Меркулов узнал его — тот самый, с белыми бельмами на окнах. На козырьке крыльца в самом деле сидел человек, и к нему уже бежал легким бегом Николай. Меркулов заметил, что бельма уже сняты, но окна еще не светились живым блеском, будто жмурились, как жмурятся человеческие глаза, глянувшие на свет после долгой тьмы.
— Степаныч, здорово! — кричал Николай, задрав мальчишескую голову.
— Здорово, здорово, — ответил тот после некоторого молчания и без особого энтузиазма, продолжая делать свое дело — он прилаживал к козырьку крыльца шиферный лист. Что-то отмерив, чиркнув гвоздем по шиферу, Степаныч наконец взглянул вниз на Николая. Лицо его было покрыто первым весенним загаром, хмуро глядели глаза из-под кустистых бровей, шапка была сдвинута на затылок, упали на лоб мокрые черные волосы. — Постреливаем, значит? И то дело…
— Слезай, Степаныч, покурим, — примирительно сказал Николай.
— Покурим… Тут делов черт те сколько. Крыша текет, зашел в избу, а в ей водища, как снег таял — и потекло. Ты, что ли, будешь за меня делать?
— Дак у тебя ж зятья в городе, шуряки… Небось летом приедут по рыбку-то…
Степаныч только крякнул недовольно и начал спускаться по наспех, видно, сбитой лесенке из неструганого черепного бруса. Он слез и только тогда будто бы увидел Меркулова.
— Танышев, — коротко представился он, сунув Меркулову огромную, как ружейная ложа, пятерню. — Из города будете?
— Из города…
— Утка-то есть ноне, не всю еще перевели? Хороших взяли двух, матерых…
— Сядем, мужики, сядем, — суетился между тем Николай.
Они сели на широкое крыльцо, закурили.
— Вот и трое нас, можно в сельпо бежать, — рассмеялся Николай.
— В сельпо! — хмыкнул Степаныч. — Что там, в сельпе-то? Заходил. Стоят бутылки длиннющие, ровно чеки колесные, и написано не по-нашему. «Эт чё», — спрашиваю Маньку Хохлову, продавщицу, она меня узнала, помнит, значит. «Эт, — говорит, — Степаныч, рин… рис…» — тьфу ты, не выговоришь…
— Рислинг? — подсказал Меркулов.
— Во-во, он самый… «А наша, — говорю, — где же, казенная?» «А нашу, — говорит, — не дозволено». «Почему?» «Посевная, — говорит, — начинается…» Я бы знал, ящик из поселка привез этого добра…
— Выбросют, — успокоил Степаныча Николай. — Перед Маем была, а тут День Победы. Можно в Колымань съездить на станцию, там завсегда есть.
— Порядки, — покачал головой Степаныч.
— Ну, ты вот что, ты не темни, — приступил к нему Николай, потеряв уже терпение. — Ты говори, вернуться порешил в Амбу-то?
— Эк быстрый какой, — неопределенно сказал Степаныч. — Мне до пенсии недалеко.
— До пенсии! — усмехнулся Николай. — У нас своих пенсионеров полно. Ты еще в силе мужик.
— Оно конечно. — Степаныч поглядел на свои огромные, затекшие вечной твердостью ладони. — Я ведь лет пятнадцать, считай, как ушел из Амбы. Как дочеря разлетелись, так и ушел. В леспромхозе жизнь увидели с бабой. Я плотничал в поселке, она на подсобном хозяйстве. Деньги твердые, обросли понемногу. Теперь-то в Амбе, гляжу, по-другому, а тогда, знаешь, как было…