Выбрать главу

— Ну ладно… Снегу в ту зиму пало много на землю, половодье весной было, такого и старики не помнили — озера разлились. Амбу совсем отрезало от нас. Глянешь — вода до самого угора, оно и сейчас-то болото на болоте и лес не растет большой, а тогда воды было — конца-краю не видно… Так он что делал! — Груня с удивленной усмешкой качнула головой, будто опять-таки это было вчера. — Он на лодке плывет ко мне… Я говорю: «Коля, что ты делаешь?» Он только смеется: «На лодке, говорит, одно удовольствие». А и правда, он вырос на озерах, сызмальства с веслом да с ружьем, в отца пошел. Тот хоть и был крестьянского роду-племени, а охотничать любил и сына пристрастил. Вот посадит меня в лодку-то, мы и плаваем, а кругом ветла цветет, медовый дух от нее идет, так-то уж сладко и небоязно. Коля-то, как дроздочек весенний ровно душа у него чуяла последнюю красоту, все на Амбу-то, на домок свой указывает: «Видишь?» «Вижу, — говорю, — Коля». «Ну, вот где мы жить будем». Ровно душа у него чуяла. А я-то смеюсь, дурочка была… Тут война-то и разразись… Что-то Маришка пропала, — сказала Груня, вздохнув.

За окошком стемнело, и ветер начал тихо посвистывать, а в комнате было натоплено, от печи шло дровяное тепло, и по телу Меркулова разливалось тепло, и покой был в избе, за этой гранью, отсекшей начинавшую гулять непогоду.

— Сейчас уж подъезжают, — сказала Груня, приглядываясь к стенным часам. — Может, свет зажечь?

— Смотрите, как вам удобнее.

— Ну надо же, в сапожках холодущих да в юбчонке покатила, без мозгов девка, ей-богу! Весна! У нас в Сибири весна — не барышня красна, в мае-то вот как может закрутить, белым-бело станет, хоть на санях езди.

Груня говорила о Нинке Федоровцевой, но Меркулов слышал в ее голосе материнскую ревность к сыну и какое-то право на Нинку, вот на такое озабоченное вмешательство в ее поступки. И ему было хорошо от этой Груниной непосредственности, немудреной ее хитрости. Он только боялся, что нить Груниной исповеди оборвется.

— Что же дальше-то было, Груня?

— Что было… Сначала на отца похоронка пришла, потом на братана, да и Коля написал, как было дело. Они с ним в одну часть попали и в окружении оказались, братана-то в грудь ранило. Коля его все тащил на себе, он у него на руках и умер. Он его там, под Воронежем, и похоронил. Мы ездили потом и могилку нашли, убрали и надпись сделали… Мама-то слегла, не встала больше — это ведь надо пережить такое. Тут он и появись…

— Кто? — насторожился Меркулов.

— Да Кусков-то, — просто сказала Груня. — Коля вам разве не говорил?

Меркулов промолчал и все глядел на Груню долго и вопросительно.

— Таится, значит, — грустно улыбнулась Груня. — А что таиться, душа у него чистая. А я грех свой не забуду до самой могилы. Мне бы тогда, девчонке-то, ума поболе, силы… Мама лежит пластом, я одна. Приехала в Кочугур, в военкомат, пособие просить — все же двух мужиков война уложила, как жить? Одна я, ломлю в колхозе от зари до зари, тогда все ломили, на бабах земля держалась, а что делать?.. Ну, в военкомате встретила Кускова. Он по тем моим летам в годах был, по писчей части был в военкомате, а в армию его не брали по болезни — у него легкие болели… Может, не брали, может, сам не хотел — разберись… Ну, стал наезжать ко мне — это уж сорок третий год шел, а от Коли писем давно нет. Руку-то у него опосля оторвало, а он и раньше пробит был, правда не тяжело, да вы, должно быть, знаете…

«А молчал ведь…» — подумал Меркулов; на него наплывало ощущение стыда — он против воли Николая заглянул в его прошлую жизнь. Меркулова почему-то не поразила история, которую рассказывала Груня, теперь только прошлые догадки выстраивались в одну цепочку, но ему все же хотелось узнать, что же было дальше. Он еще не сознавал, что Грунин рассказ ведет его к осмыслению собственной своей судьбы, он еще был далек от этой мысли, и красивое лицо Ольги Павловны вставало перед ним пока безотчетно, скользило где-то рядом. Человек всегда понимает все через себя и через себя же выносит приговор каждому явлению.

— Эх ты, мама, мама… — горечь была в голосе Груни. — Нехорошо родного покойного человека судить, а не могу ее простить. «Я ведь умру, — говорит, — ну что ты одна, выходи за него, дом у вас будет, а человек он видный…» Грех взяла я на душу. — Голос Груни задрожал; она, Меркулов это понимал, давно не была ни с кем так откровенна; накопилось в ней все и требовало выхода. — Человек он и правда был видный, несмотря что болезнь была, обходительный, и по району его то ли уважали, то ли боялись — военная власть… А мне все чужой. Я-то, как вспомню, Коля ко мне на лодочке плывет, дроздочек мой весенний, давлюсь слезами…