Выбрать главу

Кому сейчас дело до того, что осталось ненаписанным лицо девушки, стоящей возле осла! Во всей Грузии и во всем мире никому нет до этого никакого дела, кроме художника, который это лицо не дописал. Стремление к законченности, стремление к совершенству, которое живет в каждом настоящем художнике, дрогнуло и в сознании Ваче. Не заметив как, почти механически, он взял кисть из валявшихся около стены, окунул ее в краску, тронул кистью там, где должна быть бровь. Мазок ложился к мазку, постепенно жар работы, жар творчества овладел живописцем, и он, не помня себя, не помня, что теперь происходит вокруг, начал писать, как будто ничего не случилось в мире и сейчас войдет его друг Гочи Мухасдзе, и станет сзади, и, помолчав, произнесет слова одобрения и восторга.

Десница мастера вселяла жизнь в лицо девушки, стоящей возле осла. Долго жило это лицо в сердце художника, а теперь чудесным образом переселилось из сердца на стену, ожило само и оживило все остальное, написанное на стене.

Немного раскосые глаза, смелый и резкий разлет бровей. Глаза становились все живее, все ласковее, румянец проступал сквозь смуглую кожу щек, весь мир исчез для Ваче, осталось только это лицо, и вот оно воскресает на стене, в споре со смертью, царящей вокруг него.

Помимо своего сознания, Ваче спешил. Он чувствовал, что силы его могут иссякнуть в любое мгновение, а картину хотелось дописать. Живописец писал, а смерть стояла над ним, у него за плечами, замахнувшись своей косой. Но всей силой страсти, всей жаждой красоты жизни художник презирал ее, стоящую за плечами и ожидающую, быть может, последнего, заключительного мазка.

Вот и последний мазок. Живая Цаго, точно такая, какой она стояла тогда, прислонившись к стене мастерской, точно такая, какой ее всю любил Ваче, Цаго живая, веселая, лукавая, глядела со стены на своего создателя, на своего творца, и Ваче сам удивлялся ей, такой живой и такой красивой. Он шагнул к ней навстречу, кисть выпала из рук, боль от плеча пронзила все тело, и снова нахлынула темнота.

На этот раз Ваче пришел в себя от каких-то диких, нечеловеческих воплей. Прислушавшись, он разобрал, что где-то очень близко плачут женщины и дети. Кое-как приподнявшись, он дотащился до окна.

На берегу Куры перед узким мосточком волновалась большая толпа. Не весь ли Тбилиси согнали сюда – и женщин с детьми, и стариков, и подростков, и мужчин? Собравшимся приказывали по одному пройти по мостику, по которому нельзя было пройти иначе, как наступив на всегрузинскую святыню – икону божьей матери из Сионского храма.

Кое-кто осмеливался и робкими шагами переходил через роковую черту и оказывался на другом берегу. Но в большинстве люди не хотели идти, упирались, пятились назад. Подталкивание и плети не могли их продвинуть вперед. Каждого, кто не решался наступить на христианскую святыню и перейти на другой берег, тут же рубили саблями и сбрасывали в Куру.

Высоко на куполе Сионского храма был установлен трон. На троне восседал победоносный султан Джелал-эд-Дин. Это он творил суд над несчастными побежденными тбилисцами. Или отрекись от своей веры, или смерть – таков был его короткий беспощадный приговор.

От ужасных воплей и криков у Ваче снова закружилась голова. Он закрыл глаза и заткнул уши, но картина казни все равно стояла перед глазами, и даже еще явственнее, чем если б глаза были открыты.

Ваче открыл глаза и зачем-то смерил расстояние от окна до купола Сиони и до султана, восседающего на нем. До купола было недалеко. Хорошо обученный и сильный воин мог бы достать до него смертоносной стрелой. Но где достать стрелу и где взять силу? Раненый оглядел зал и не увидел ничего, кроме кистей и красок, разбросанных там и сям. Но он вспомнил, что на месте, где он упал, должны были остаться его лук и колчан, потому что они были у Ваче до того, как он потерял сознание, до того, как Цаго затащила его в эти палаты.

И точно – колчан и лук. И одна-единственная стрела в колчане. Одна, не израсходованная на врагов стрела, она может сразить самого главного врага, и, значит, она одна сейчас стоит всей страны и всего грузинского войска.

Надо было теперь доползти до лестницы, а потом снова подняться наверх и добраться до окна. А добравшись до окна, нужно было собраться с силами и метнуть эту единственную стрелу, и докинуть, и попасть в цель. Хватит ли на все это сил у истекшего кровью Ваче? Должно хватить.

Каждое движение приносило нестерпимую боль, от каждого движения темнело в глазах. Шаря рукой по стене, Ваче кое-как спустился вниз на лестницу. Но это было легко по сравнению с карабканием обратно наверх. Липкая испарина выступила на лице и по всему телу, в горле пересохло, как будто он много дней не пил.

Должно быть, прошло немало времени, пока Ваче ходил за луком. Народ на берегу поредел, хотя по другую сторону моста прибавилось немного. Султану, должно быть, надоело это ужасное зрелище, или он уже насытился кровью – трон был пуст. Восседавший на троне спокойно спускался с купола Сионского храма на землю. Святыня попрана, народ унижен, чего же ему еще?

Ваче сделалось досадно, что он упустил такую хорошую возможность. Но все равно надо успеть собраться с силами, пока султан не скрылся из глаз. Скорее, скорее опереться спиной о косяк окна, напрячься, собрать все остатки сил, все, что можно. Одна-единственная стрела. Вот султан спустился на землю. Ему подали белого, как летнее облако, коня. Вот конь заржал. Нужно еще больше сил, чтобы стрела достигла цели, еще больше, еще… Еще…

В то мгновение, когда Джелал-эд-Дин коснулся стремени, стрела со свистом прорезала воздух. Стрелявший не увидел ее полета, потому что снова лишился сил. И хорошо, что не видел, – огорчился бы, что все-таки дрогнула рука, привыкшая больше к кисти, чем к луку. Стрела вонзилась в белого коня султана, около самого уха. Конь жалобно закричал и упал на передние колена. Султан успел соскочить, и его плотным кольцом окружили верные мамелюки.