Конечно, это было просто животное. Просто какая-то коза, которую убили на… охоте. Обычной охоте, с маленькой буквы.
— Он просто псих, — тихо сказала я. — Нормальный человек не стал бы такое делать. Он… натурально больной.
— Псих, — согласился Арден.
А потом, помолчав, спросил:
— Вы с ней были близки?
Я вдруг как-то сразу поняла: это не потому, что ему действительно нужен ответ. Он спросил, чтобы я заговорила. Чтобы можно было ухватиться за что-то, чтобы слова зацепились за другие слова и сложились в цепочку, которая вытянет меня из пучины кататонии.
И я заставила себя сказать:
— На самом деле, не очень. Она меня старше… теперь кажется, что не так уж сильно, но для детей — большая разница. Мы не были друзья. Но она всегда была рядом, и я… я хотела быть на неё похожей. Наверное, однажды я вспомню про неё… плохое. Но ещё не сейчас.
Он усмехнулся.
— Да уж. Иногда очень сложно… разглядеть.
— Меня пугает, что он всё время всё знает. Как? Откуда? Зачем?.. Ласки, головы, артефакты, взрыв в кафе, Полуночь знает сколько поддельных имён, та бедная девочка — всё это так сложно. Как будто он какой-то преступный гений, и на него работает мафия. И они все кружат, как шакалы, и тени всё сгущаются. Как же так? Он же не киношный злодей, ему же лет было сколько, четырнадцать?..
— Пятнадцать. Не слишком много, да. Я не знаю, Кесс. Может быть, есть какой-то простой и смешной ответ. А может быть, это просто маленький кусочек какой-то большой истории.
По лицу было видно, что в «смешной ответ» он не слишком верит.
— У него могла бы быть нормальная жизнь. С Арой… столько всего могло бы быть иначе. Зачем это всё?
— Без понятия. Но всё образуется, ты знаешь? Всё как-нибудь решится. Так всегда бывает.
Я моргнула, а потом спросила подозрительно:
— Это что, протокол работы со свидетелем, одеяло и всякие глупости?
— Чего? — Арден тряхнул головой и тихонько засмеялся. — Нет, это жизненная мудрость от мастера Дюме! «Ничего не бывает навсегда», и всё обязательно как-нибудь разрешится, он так говорит на любое что угодно! Каша подгорела — это ничего, преступника упустили — ну, потом поймаем, пара сбежала — не страшно, когда-нибудь ещё встретитесь. Это страшно бесит, но в итоге он почти всегда оказывается прав.
— Смерть. Смерть — это навсегда.
Арден помолчал.
— Не уверен, что мастер Дюме с этим согласен.
Так легко, наверное, говорить, когда ты не видел её вблизи. Арино мёртвое лицо запомнилось мне куда лучше живого, и это самое страшное: что я забываю, как она говорила, как смеялась, как плела свои чары и играла на гитаре, как учила меня гадать на суженого по расплавленному в воде воску, зато помню искажённое, уродливое, замороженное лицо, впечатанное в лёд. И скрюченные ледяные пальцы. И распахнутый рот с фиолетово-синим, вспухшим, бугристым языком.
И трупный запах, пробивающийся изо льда, как тошнотворный запах козьей крови пробивался через сладковатый дух лаванды.
Я сглотнула и попросила жалобно:
— Давай не будем сейчас об этом? Пожалуйста.
И он легко согласился:
— Конечно. Расскажи тогда… что ты делала эти шесть лет?
Я не люблю о себе, не люблю и не умею; другое дело — об артефактах или камнях. Но в тот день мне почему-то не хотелось о них, как не хотелось о смерти о преступлениях, и я как-то вдруг заговорила.
Шесть лет — немалый срок; их не уместить в одну байку, как ни старайся. Пусть все они — цельный кусок одной дороги, но дорога, как ни крути, состоит из цветных отрезков карты, а те — из дневных перегонов, а те — из миллионов шагов.
Плохого было много, конечно. Но и хорошее — хорошее тоже было, и я выбирала его по крупицам, по крошечным блестящим бусинам среди уныния породы.
В первый год, только сделав документы и оторвавшись от лисиц, я несколько месяцев жила в Медвежьем углу, далёком тёмном посёлке на десяток дворов. Зимой там наметает снега до самой крыши, и кажется, что он идёт не переставая, с ноября по конец апреля, и спуститься туда со станции ещё хоть как-то можно, а подняться — только весной. А снег идёт вот такой, как сегодня, крупными хлопьями, и заметает, заметает, заметает.
Там строят очень смешные дома — будто и правда берлоги, круглые неровные землянки-норы в корнях вековых дубов. Живут там одни только пожилые медведи, которые если и просыпаются зимой, то только чтобы поесть. Я наговорила им какой-то ерунды про то, что меня то ли бьют дома, то ли не пускают учиться, — и они с безразличием крупных спокойных зверей позволили мне остаться. Не бродить же, действительно, по такой погоде? Я топила воду, готовила и бесконечно что-то шила, а сонные медведи рассказывали про национальные стройки своей молодости и учили жить, по-своему, по стандартам тридцатилетней давности.