— Ты кому-нибудь об этом рассказывала?
Ее взгляд затуманился.
— Брату. В то утро, когда мне все стало ясно, он как раз дежурил, и я пошла к нему в больницу. Наверное, я была чересчур возбуждена, поскольку несколько дней, прошедших после похорон, совсем не спала. У меня дрожали руки и вообще было что-то вроде нервной лихорадки. Я показала ему Библию, рассказала об иске, о смерти дочери Клостера, о каинитах, о мести, когда за одного убивают семерых, и объяснила, как, на мой взгляд, он спланировал преступления. Правда, я немного запуталась и не сумела изложить все так же ясно, как представляла сама. Вдруг я заметила, что он меня не слушает, а внимательно разглядывает, и вид у него был по-настоящему встревоженный. Он спросил, сколько времени я не спала, но особенно его беспокоили мои дрожащие руки. Он велел мне подождать и ненадолго вышел из комнаты, оставив на письменном столе книгу, которую читал перед моим приходом. Обложка показалась мне очень знакомой. Это был один из романов Клостера. И тогда что-то во мне оборвалось. Брат вернулся с дежурным психиатром, но я не желала отвечать ни на один вопрос, хотя прекрасно понимала, что они обо мне думают. Женщина-психиатр сказала, что мне дадут лекарство, чтобы я поспала, и вообще говорила со мной отвратительно спокойным голосом, как с ребенком. Брат сам сделал мне укол. Брат, который на дежурстве читал Клостера.
— Если твой брат читал роман, опубликованный в том году, ничего странного в этом нет: он пользовался даже большим успехом, чем предыдущий, и трудно было найти человека, который его не читал бы.
— Вот именно, это-то меня и подкосило. Я поняла, насколько совершенен его план. Ничего необычного, все естественно, и все работает на него, о чем я говорила тебе в самом начале. Пожалуй, в этом и состояла главная хитрость — быть у всех на устах, стать знаменитым, воспарить туда, куда нет доступа простым смертным, чтобы на меня с моими домыслами все смотрели так же, как мой брат, и со всех ног бросались искать психиатров.
— Но когда тебе вкололи снотворное…
— Мне сделали еще один укол, потом еще. Мягко говоря, меня лечили сном, пока я не поняла, что нужно делать, чтобы меня перестали колоть и выпустили из клиники. Нужно было просто не произносить одно слово, начинающееся с буквы К.
По щеке ее скатилась слеза, не обиды — бессилия. Двумя резкими движениями она сняла перчатки, и мне показалось, ее покрасневшие руки дрожат еще сильнее.
— Ну что ж, худшее я тебе рассказала, но мне хотелось бы, чтобы ты знал всё. Я пробыла в клинике две недели, и урок пошел мне на пользу. Больше я ни с кем об этом не говорила. Начался новый отсчет времени: год, потом еще один. Однако теперь я не заблуждалась, я знала, что это часть его стратегии, что смерть просто отложена на какое-то время. Вот это было самое ужасное — ждать. Я перестала поддерживать отношения с подругами и осталась одна, не хотела, чтобы кто-то был рядом и стал жертвой следующего удара. Больше всего я боялась за Валентину, оставшуюся на моем попечении, потому что брат переехал в собственную квартиру. Я старалась не оставлять ее ни на минуту. Бесконечное ожидание, постоянная тревога, эта отсрочка были невыносимее всего. Я пыталась следить за ним по газетам, узнавать из новостей расписание его поездок, его местонахождение. Только когда он был за границей, у меня наступала передышка. И наконец это произошло. Четыре года назад. На рассвете мне позвонил комиссар. В дом брата забрался вор и убил его. Мой брат, считавший меня сумасшедшей, был мертв. Комиссар больше ничего не сказал, но во всех информационных программах сообщались жуткие подробности. Брат не сопротивлялся, однако вор обошелся с ним так жестоко, словно между ними были какие-то счеты. Преступник был вооружен, но предпочел убить его голыми руками. Он сломал ему обе руки и вырвал глаза. Наверное, потом он сделал с его телом что-то еще более жуткое, но у меня не хватило духу дочитать до конца отчет судебных медиков. Когда полиция арестовала его, он еще не успел смыть с лица кровь моего брата.
— Я прекрасно помню эту историю, — сказал я, удивляясь, что не связал тогда одно с другим. — Преступником оказался заключенный из тюрьмы строгого режима, которого охрана время от времени выпускала, чтобы он совершал кражи. Но уж тут-то совершенно ясно, что это был не Клостер.
— Нет, это был Клостер, — сказала она, сверкнув глазами.
Меня вдруг охватило ощущение нереальности происходящего — эти губы, изогнутые в злобной усмешке, этот безапелляционный тон человека, настолько одержимого своей идеей, что возражать ему бесполезно. Однако она тут же расплакалась и потом еще долго всхлипывала и что-то еле слышно бормотала, словно наш разговор окончательно ее измотал. Наконец она достала из сумочки платок, вытерла глаза, но не убрала его, а зажала в кулаке. Успокоившись, она опять заговорила — так же твердо, спокойно и бесстрастно, как раньше:
— Брат в то время работал в тюремной больнице. Наверное, там он и познакомился с женой этого заключенного. К сожалению, между ними что-то было, но они считали себя в безопасности, поскольку ее мужа приговорили к пожизненному заключению. Они и представить не могли, что охранники его выпустят. Когда все открылось, разразился страшный скандал. Органам внутренних дел пришлось провести серьезное расследование. Тогда-то они и нашли анонимные письма, где подробно рассказывалось о встречах его жены с моим братом. Они есть в деле, я их видела. Почерк, конечно, изменен, орфографические и грамматические ошибки тоже аккуратно сделаны, но Клостер диктовал мне почти год, и я не могла ошибиться. Это его стиль. Тщательно продуманные письма с оскорбительными подробностями, способными свести с ума любого мужчину. Сцены… физической близости, конечно, выдуманы, но бар, где они встречались, ее одежда, то, как они подшучивали над ним, — все описано очень точно. Именно эти письма послужили орудием преступления, а тот, кто их писал, и есть настоящий убийца.
— Ты говорила что-нибудь об этом полиции?
— Я разговаривала с комиссаром Рамонедой, который вел дело. Он показался мне приятным человеком и был готов меня выслушать. Я рассказала ему обо всем: о своем иске, о гибели Рамиро, об отравлении родителей, о том, что анонимные письма напомнили мне стиль Клостера. Он слушал молча, но ему явно не понравился возможный поворот в расследовании, если он воспримет мои слова всерьез. Дело ведь уже закрыли, все было ясно. Думаю, больше всего он боялся, что в свете этого скандала его обвинят в попытке снять вину с тюремных служителей. Он спросил, сознаю ли я тяжесть выдвинутого мной обвинения и тот факт, что никаких доказательств у меня нет. Но он все-таки записал имя Клостера и пообещал послать одного из своих людей поговорить с ним. Через два-три дня мне позвонили и попросили еще раз прийти к нему. Войдя в кабинет, я сразу поняла — что-то в нем переменилось, да и тон был совсем другой, покровительственный и одновременно увещевательный. По его словам, поскольку дело было весьма деликатное и на карту поставлено очень многое, он, боясь упустить какую-нибудь мелочь, пусть даже кажущуюся нелепой, решил сам навестить Клостера. Тот оказался столь любезен, что принял его, хотя и торопился на прием во французском посольстве. Комиссар ничего не рассказал о самой встрече, но Клостер явно постарался произвести на него впечатление; во всяком случае, завершился визит обсуждением его детективных романов. Прежде чем я успела открыть рот, он положил на стол листок, который я сразу узнала: это было письмо, посланное мной Клостеру после смерти родителей, в котором я просила прощения за тот давний иск.
— Ты послала Клостеру письмо с извинениями? Но ты ничего об этом не говорила.
— Я написала его, когда вышла из клиники, потому что была растеряна, напугана и не желала провести всю жизнь в ожидании, пока окружающие меня люди один за другим умрут. Мне казалось, если я возьму всю вину на себя и буду умолять о прощении, он остановится. Но письмо оказалось ошибкой, совершенной в минуту отчаяния. Я пыталась объяснить это комиссару, и тогда он вытащил другую бумагу, составленную при моем поступлении в клинику. Он сказал, что ему, естественно, пришлось навести справки и обо мне, причем по его тону я поняла, что со мной ему все ясно и он не хочет больше тратить на это время. Он спросил, понимаю ли я, что при отсутствии доказательств какой-нибудь ненормальный или просто человек с богатым воображением с тем же успехом мог указать и на меня. Затем, по-отечески заботливо посоветовал принять вещи такими, какие они есть: смерть моего жениха была несчастным случаем, произошедшим по неосторожности, смерть родителей — трагической, но тоже случайностью, и больше ничего. Смерть моего брата, конечно, другое дело, но ведь они арестовали убийцу. Разве я не в курсе, что у этого ублюдка даже во рту была кровь Бруно? А я теперь хочу, чтобы они обвинили писателя, кавалера французского ордена Почетного легиона, с которым у меня пять-шесть лет назад произошла какая-то небольшая распря. С этими словами он поднялся и сказал, что больше ничем мне помочь не в силах, однако я имею право пойти со своими историями к прокурору, занимающемуся этим делом.