Выбрать главу

Я ждал. Никаких документов, никаких записей, дневника, — ничего, решительно ничего, что рассказало бы об этом человеке, объяснило бы его самого, его подвиг, его сердце.

— Тут еще что-то есть, — сказала Фрося, доставая с самого дна рюкзака нечто, тщательно завернутое в газетную бумагу и перевязанное несколько раз бечевкой. Мы развернули пакет.

Там лежал томик Ленина.

Переплет был обернут бумагой. В книге было много закладок, много пометок на полях, много фраз, подчеркнутых карандашом. Это был четырнадцатый том. Видно было, что над книжкой когда-то работали. Здесь были пометки на полях писем Ильича Горькому, отметины в текстах декабрьской конференции РСДРП и в «Заметке публициста», и закладка в резолюции об отзовизме и ультиматизме, и выписка из некролога «Иван Васильевич Бабушкин».

Я прочел:

— «…Умерли они, как герои. Об их смерти рассказали солдаты-очевидцы и железнодорожники, бывшие на этом же поезде. Бабушкин пал жертвой зверской расправы царского опричника, но, умирая, он знал, что дело, которому он отдал всю свою жизнь, не умрет, что его будут делать десятки, сотни тысяч, миллионы других рук, что за это дело будут умирать другие товарищи — рабочие, что они будут бороться до тех пор, пока не победят…»

Этот томик Ленина в обернутом бумагой переплете стоит теперь на столе в партизанской землянке, в тылу врага.

Весенние ветры гуляют по лесу. И скоро наступит час нашей победы. Ленинский этот томик мы тогда отдадим в Музей революции и напишем с ним рядом несколько слов про Юру Иванова, воспитанника Ильича, верного товарища.

* * *

Я вам уже говорил, читатель, что иногда я просил редакцию дать мне задание, которое заставило бы с головой погрузиться в какое-нибудь запутанное дело, разобраться в чем-нибудь посложнее.

Мне охотно давали такие задания, особенно, когда нужно было вести нечто вроде следствия, осложненное тем, что дела считались уже «закрытыми», законченными, утвержденными всеми инстанциями.

Разобраться в таком деле наново, доказать правоту того, кто был действительно прав и несправедливо наказан, казалось мне одинаково важным для него и для меня самого.

Любая профессия налагает на человека определенные правовые и нравственные обязанности. Профессия литератора — в особенности. Он не смеет быть равнодушным, не смеет проходить мимо человеческих страданий, не смеет безразлично констатировать нарушение закона. Он обязан быть борцом. Борцом за правду, борцом против тех, кто нарушает наши юридические и моральные нормы.

Мне хочется в связи с этим рассказать о двух людях, о которых в свое время писала «Литературная газета». Дело прошлое. Век газетных материалов короток. И стоит ли о них вспоминать в книге? Стоит. Не только в назидание. Не только потому, что они каким-то образом характеризуют труд литератора, а потому, что характеризуют наше отношение к закону, к человеку, к праву.

Случаи, о которых я хочу рассказать, как раз касаются попыток нарушить право человека или ущемить его достоинство.

Изо всех сил я старался разобраться в сути дела, найти скрытые пружины, разгадать характеры и обвиняемых и обвинителей, отыскать не замеченное звено.

Не раз пришлось столкнуться с защитниками «чести мундира» — мы же, мол, уже в этом деле разобрались и решили его… Зачем же газете понадобилось снова ворошить все это?

А в «газете» лежало письмо человека, который взывал о помощи, просил заступиться.

Одним из таких дел была история стариков Литвиненко.

Тут мне пришлось столкнуться не с одной только силой «чести мундира», но и с настоящей фальсификацией, с настоящим негодяйством.

И как легко было бы справляться с этим, если бы не равнодушные люди, люди с холодными глазами.

Но прежде чем начать рассказ о стариках Литвиненко, еще одно предупреждение: при публикации в «Литературной газете» статьи «Холодные глаза» и следующей за нею в этой книге статьи «Воспитание дегтем» виновники происшедшего, естественно, были названы своими подлинными именами. И названы и впоследствии наказаны.

Но вот теперь, помещая эти статьи здесь, в этой книге, через несколько лет, я задумался: а следует ли снова называть фамилии этих людей? Не может ли быть, что тот, кто совершил злой поступок, давно исправился? Не может ли быть, что публичное осуждение, наказание или иные жизненные обстоятельства вызвали у этого человека раскаяние, не осудил ли сам свое поведение? И стал, быть может, совсем другим человеком?

А если это случилось, пусть даже не со всеми, а с некоторыми из этих людей, пусть с одним только из них — нужно ли, хорошо ли сегодня вновь «пригвождать его к позорному столбу»?