А женщины Трехгорки!.. Сколько раз я собирался написать об этих замечательных женщинах, видевших столько горя и умевших с таким достоинством перенести его…
Особенно поразила меня жизнь одной семьи.
Не знаю, сколько поколений этой семьи были кровью связаны с Трехгоркой. Какой-то их еще пра-пра-пра попал в Москву крепостным, оброчным мужиком, да и осел, обосновался на Трехгорке. Потом у них появился и свой дом, так что Филимоновы числились не просто какими-нибудь там, а — не шутите — домовладельцами. Не такими, конечно, домовладельцами, как их хозяин — знаменитый миллионер Прохоров, чей дворец стоял на горе, над всей Пресней — Филимоновы были только их рабами, их фабричными рабами. С незапамятных времен все женщины и мужчины этой семьи просыпались среди ночи, чтобы к трем часам стать к станку. Трудились каторжно, жили впроголодь. И все же по сравнению с теми, кто ютился в смрадных фабричных казармах, они были, так сказать, аристократами…
Историю трех поколений этой семьи, три истории любви я узнал и вот — написал об этом, стараясь как можно точнее придерживаться того, что мне было рассказано…
ВЕРА, НАДЕЖДА, ЛЮБОВЬ
ПРОЩАНИЕ
Из ворот комбината — влево, вправо, вверх по крутому переулку расходилась рабочая смена. Шли хозяева Трехгорки. Женщины, женщины, женщины…
В проходной вахтер окликнул высокую, светловолосую девушку.
— Вера, тебе замдиректора велел зайти.
Заместитель директора — молодой, совершенно лысый человек, — не переставая подписывать бумаги, поздоровался с Верой.
— Садись, Филимонова, тебе надо будет сейчас со мной поехать в главк… Вот, видишь, отношение: «Художника Филимонову В. А…»
— А я не могу, — отвечала, не садясь, Вера, — я занята.
Замдиректора оторвался от бумаг.
— Дело в том, — сказал он, — что твоя ткань… эта… на худсовете высоко оценили твой рисунок, ну эту…
— «Морская?»
— Да «Морская» получила какую-то там большую премию на Всемирной выставке.
— Спасибо за известие, но вы, кажется, не расслышали — я сейчас занята.
— А что случилось?
— Дом сносят, в котором мы жили.
— Ну, и?..
— Ну и я с родителями туда поеду.
— Дом сносят?
— Да.
— Ну и что?
— В общем, я сейчас не могу. В другой раз. Можно идти?
— Ну и молодежь пошла!.. С ума сойти!..
На круто спускающемся к Москве-реке пресненском переулке по одну сторону стояли маленькие, старые деревянные дома, а по другую возвышались новые современные строения. Окна были раскрыты настежь, и из них далеко разносились веселые детские голоса.
Это было время, когда работницы первой смены забирали своих птенцов в яслях и детских садах. А новые дома были именно этими детскими учреждениями.
Женщины встречали детей, обнимали их и целовали, поднимали на руки, подбрасывали. Удивительным было это зрелище массового материнского счастья.
В соседнем жилом новом доме в одном из окон стоял музыкант и играл на флейте. Несложная, сентиментальная мелодия, которую он повторял, разучивая, вязалась с картинами материнства и, в то же время, казалась странной в сочетании с тем, что творилось по другую сторону улицы, где расчищался район малых домишек и машины совершали разрушительную работу. Один за другим сносились заборы и маленькие домики, а заодно с ними и деревья и кустарники. Бульдозеры подошли уже совсем близко к дряхлому домику, когда такси остановилось невдалеке от него.
Вера помогла матери выйти из машины, а Верин отец подошел к бульдозеристу и что-то, неслышное за грохотом машины, ему сказал. Бульдозерист — молодой малый — согласно кивнул головой, остановил машину и стал ждать.
Верину мать — Любовь Васильевну — всю жизнь называли Любой, и так ее называют и теперь, когда ей лет, видимо, около пятидесяти. О том, что она слепа, можно было догадаться только по тому, что она иногда смотрела мимо собеседника и часто искала рукой руку дочери или мужа.
Дверь оказалась не запертой, и женщины вошли в дом. Вслед за ними вошел Алексей Иванович — отец Веры. Он был очень высок, а потолки в домике — низкие. Так, что седая голова его, посаженная на длинную шею, почти упиралась в потолок. Нескладный — длиннорукий и длинноногий Алексей Иванович часто улыбался застенчиво, как бы извиняясь за эту свою нескладность.
Отстранив руку дочери, Любовь Васильевна пошла вперед, легко прикасаясь пальцами к знакомым стенам. В доме было совсем тихо. Голосок флейты едва проникал сюда. Пальцы Любови Васильевны ощупывали каждый выступ бревенчатой стены, каждый изъян в ней. Рука касалась подоконника, рамы окна… И ясно было, как все тут ей знакомо и дорого, как связана ее жизнь с этим домом. Вот гвоздь в стене…